О близких нам взрослых, исчезнувших из нашей жизии к тому времени, как оами мы стали взрослыми, что мы знаем? Мы не знаем, в сущнооти, ничего. Ничего никогда и не знали; знали их, а не о них. Мы их чувствовали, чувством этим знали, какие они (сплошь и рядом куда лучше, чем споообны зто знать взрослые о взрослых) и еще, может быть, слушали кое–чт раосказанное о них, — как я, от родителей моих слышал рассказ о докторе Левицком; расоказ о чем‑то, что было, когда меня еще не было.
Доктор Левицкий был морским врачом, но не плавал без передышки на военных кораблях (как я был готов в свое время вообразить), а онимал квартиру в нашем доме, на четвертом зтаже, и там принимал пациентов, к которым, однако, мой отец и оеотра его, на втором этаже жившая, не принадлежали. Дочь тети Мили, Женичка, очень любимая моим отцом, тринадцати лет от роду заболела не корью и не ветряной оопой, а водянкой, — случай редкий, и поставивший врачей в тупик. Девочке становилось все хуже. Был созван консилиум. Выдающийся хирург предложил операцию, но и выразил сомнение в ее уопехе. Положение больной признано было безнадежным. Через чао после ухода врачей, позвонили у двери. Это был доктор с верхнего этажа. Он попросил позволения оомотреть больную, не предрешая вопроса о том, будет ли он ее лечить или нет; заключения консилиума были ему известны. Осмотрев девочку, он никаких особых надежд матери ее не подал, но оказал, что попытается вылечить ее без операции, если ему разрешат переоелиться на время в нижнюю квартиру и не отходить даже и по ночам от ее поотели, предупредив, что ни при каком исходе леченья, он за него гонорара не возьмет. Тетка моя посоветовалась с моим отцом, и предложение доктора Левицкого было принято. Он бросил свою практику, переселился вниз, вылечил Женичку, применив к ней ветеринарное оредотво, которым лечат водянку у лошадей, — после чего заявил, что выздоравливающей необходим длительный отдых на французской Ривьере, куда и отправился сам с ее матерью и с нею, ежедневно их навещал в течение месяца, и наотрез отказался не только от гонорара, но и от всякого возмещения расходов по пребыванию там и путешествию.
Богачом он не был; жил практикой или жалованьем; был не богатым, а чудаком — «каких мало»; но мой отец, хоть и не интереоовалоя чудаками, хоть и не очень мягкого был нрава, с тех пор как была исцелена Женичка, готов был ее исцелителю любое чудачество простить, да и просто любил его, как и вое у нао в доме, как и все, кого мы знали.
В памяти моей, Александру Павловичу лет пятьдесят. Седина его красит, короткая раздвоенная бородка очень ему к лицу; белый китель, летом, со значком Академии, сидит на нем превосходно. Манерами и ооанкой похож он немного на полковника Вершинина в «Трех сеотрах», когда эту роль играет Станиславский. Только улыбка его едва ли не еще светлее и добрей. Быть может, однако, не так уж безоблачно у него на душе, как ему хочется, чтобы другим казалооь. Курит он непрерывно, одной папироокой зажигая другую, почти не пользуясь спичками. Курит и ночью; отрадает издавиа бесоонницей. Когда приезжает к нам на дачу, всегда ту же комнату ему отводят, рядом о моей, и я олышу, как он ночью кряхтит и чиркает спичкой. А то и дверь скрипнет; зто значит, что он отправился на чердак, где будет долго шагать взад и вперед, во всю его немалую длину, о папиросой в зубах, — что беопокоило моего отца, который, услышав над собой его шаги, поднимался иногда с постели и шел к нему, чтобы уговорить его спуститься вниз; дача была деревянная, на чердаке лежали доски, от искры могли загореться щепки, опилки… Александр Павлович покорялся; вероятие не без раздражения.
Он был обидчив, упрям, резок в суждениях, вспыльчив. Однажды явился неожиданно туда же, на дачу, в одиннадцать часов вечера. Мать была в овоей комнате, я уже спал, отец один был внизу, собираясь, в свою очередь, подняться к себе наверх. Доктор был в прекрасном наотроении. «Давайте, Василий Леонтьич, разопьем бутылку мадеры.» Отец оходил в погреб, принес бутылку, откупорил ее, поставил на стол, взял рюмку из буфета, — но лишь одну: компанию составить отказался. «Ваша комната, вы знаете, всегда для вас готова». И пошел наверх. Через полчаоа вернулся поглядеть, что делается в столовой. Несколько рюмок мадеры было выпито, но Александра Павловича и след простыл. Утром, однако, он снова был у нао, совсем добрый, веселый, в замазанном углем кителе. Просил прощенья; называл свою обиду вздорной. Так обиделоя накануне, что решил немедленно вернуться в Петербург. «Больше к ним ни ногой». Отмахал четыре версты пешком до станции. Поезда не было. Переночевал в стоявшем на запасном пути товарном вагоне. Там и замазался. «Голубушка, Ольга Александровна, дайте мне горячего кофейку».