Знаю, что такая игра (как и сам этот «иадрыв») на границе возможного в искусстве, нужного искусству. Помню, что в древних Афинах изъяли из дноиисийоких празднеств трагедию, во время исполнения которой беременная зрительница выкинула недоноска. Но пожалеть о том, что видел Москвина в этой ролж не могу. Посчаотдивилось мие, что я его видел.
Иноценирсвка «Бесов», против которой так неумно протестовал Горький, предвещая будущие запреты, ничего столь необыкновенного не дала. Стахович был очень хорош в роли Степана Трофимовича, Лилина в роли «хромоножки», Коренева (еоли не ошибаюсь) в роли Лизы. Но другие из лучших актеров театра показались мне в этих своих ролях бледнее, чем в карамазовоких. Вышла одна сцена и — непроизвольно — сменной. Когда Маврикий Николаевич, из уст Ставрогина услыхав, что тот женат, пытается угрозой уберечь от него Лжзу, молодой актер, игравший эту роль и плохо в нее входнвиий, решил, видимо, заставить себя «переживать», как того требовал Станиславский, ни же рекомендованным способом, выведенным из поихо–физиологичеокой теории (в этой своей части вполне оправданной) Лаиге–Джемса. Отиожув зубы и сжав кулаки, испытываешь гиев; пригорюнившись — уныние. Вот и стал актер (ие помню его имени) вое сильнее, о каждым словом, стучать кулаком по отолу. «Если вы» — удар — «ие оставите» — второй — «после такого признании» — удар сильней — «Лизавету Николаевну» — еще сильней — «л вао убью палкой» — адски сильный удар — «как собаку под забором» — трах! Чуть отол не проломил.
Что и говорить, не вое было достойно воохищеиия и подражания в Художественном театре, не все было образцово. Но благодариооть ему полудетокая моя перераотала, а теперь и во ото раз превышает любой укор.
«Три сестры» и «Вишневый сад»
Бунин очень высоко ставил Чехова, нежно любил его, чтил его память, немножко даже «обожал» его; но пьес его терпеть не мог, бранил их нещадно. На Западе, вот уже полвека, ставят их повсюду, и повсюду имеют они успех. Оказали, тут, и на драматургию влияние веоьма значительное. О себе скажу, что их (в отличие от иных рассказов, большей частью поздних) не перечитываю никогда. В театр, за пятьдесят лет, ии разу не пошел, чтоб увидеть их вновь, в иностранном их облике или руоском. Но память о том, как их играли в Художественном театре, храню, и принадлежит сна к лучшим моим — человека давно переставшего быть театралом — театральным воопоминаииям.
Можно и вообще сказать, что чеховские пьесы, сами по себе, и в истолковании Художественного театра — две вещи разные. Чехов истолкованием этим ведь и сам был удивлен; привыкал к нему медленно; кажется, и до конца своих дней полностью с ним не свыкся. Он такого «настроения» (как тогда выражались) всвое в них не вкладывал, или не знал, что вкладывает. Можно играть их оуше и быстрей. Можно слегка и на омех поднять их главных действующих лиц, даже сочувствуя им, или их жалея. Можно и философию из них из-
/
влечь оовсем другую, чем та, что теми же москвичами из них была извлечена. Когда, осрок с лишним лет назад, «Вишневый сад» впервые был сыграй по–английски, в Лондоне, рецензент одного из лучших тамошних еженедельников нашел бездну глубокомыолия и особый руоский гамлетизм в репликах конторщика Епиходова, того самого, кто в первой же сцене говорит (именно с этим ударением) «наш климат не может способствовать в самый раз». Мы, разумеется, этого рода глубин в чеховских пьесах не искали; не псдсмеивалиоь — и то не зло — только над персонажами его, вроде этого; и осуждать готовы были лишь тех, кого ои сам (за бессердечие, большей частью) о полной ясностью ооузщал. Знали мы, кроме того, что «Вишневый сад», в Александринском театре, провалился именно по той причине, что играли его там насмешливо, прохладно и прозрачно. Настроили чехсвокие клавикорды меланхолически, лирически, даже и немножко истерически, именно там, в том знаменитом московском переулке, где на занавесе чайка была выткана, где актеры на вызов не выходили, где царило совсем особое — в куцом пиджачке, с пенснэ иа шнурочке — интеллигентское благочестие и благоговение.