Французы в Михайловском театре
Мариинский был (обивкою кресел и отделкою лож) голубой, Алексаидринский — малиново–красный, Михайловский — желтый. Так было; не знаю, так ли это теперь. Зал Михайловского, наискосок от Русского музея, таких же приблизительно размеров, как Александринского; но своей труппы у него не было. С осени до Великого Поста давала там спектакли французская труппа, приезжавшая из Парижа. Немецкие спектакли, великопостные, хоть я и учился в немецкой школе, не очень меня привлекали. Зато на французских бывал я частенько, и в школьные годы, и в первые студенческие.
Это был совсем другой мир, по сравнению с любым русским театром, в Петербурге, в Москве, где бы то ни было вообще. Претензии французов этих с Михайловской площади были куда менее высокие, чем лучших наших столичных театров, но уровень актерской игры — и сыгранноотн — был выше, чем во всех наших театрах, кроме Московского Художественного, где почти каждый актер был исключительно одаренный актер, и где сыгранность достигалась огромными усилиями на бесчисленных репетициях. У французов она возникала сама собой. Играли они легко, непринужденно, дружно, в быстром темпе, весело, и почти всегда очень хороио. Никаких своих Варламовых, Давыдовых или Станиславских у них не было. Декорации — верх банальности. Режиссура — всякой изобретательности и самого скромного воображения лишенная, но в привычной механике очень умелая. Ни «Дои Жуана», как Мейерхольд, ии «Мнимого больного» как Станиславский и Бенуа, наши михайдовцы поставить не могли бы. Мольера они играли, как с незапамятных времен все играли его во Франции. Приезжал Люсьен Гитри, но я лишь позже, в «Мизантропе», сразу по приезде моем в Париж его повидал; без особенного, да и без всякого восторга. Ставили наши французы изредка Кориеля и Расииа, но я на их «классические» утренники, будучи школьником, не ходил, хотя они как раз для школьников и предназначались. Ходил смотреть обычный «бульварный» — т. е. театров, на парижских «больших бульварах» расположенных — репертуар, не подымавшийся выше Роотана (его «Орленка» или «Сирано де Бержерака»). В отличие от московской псчти–сверстницы моей, Цветаевой, я этого автора и в юности отнюдь не «сбожал». Считал первую из этих пьес до невозможности ходульной, даже и Сару Бернар не пошел бы в этой роли смотреть (увы! я и вообще ни в какой ее не видал). Зато актер — не помню его имени — игравший Сиранс, так заразительно, и даже так стихстворно выпаливал стих за стихом из‑под своего наклеенного нсса, и все прочие вторили ему так бсйко и быстро -du tac au tacчто спектакль, виденный мною лет шестьдесят тому назад, памятен мне и теперь; сн мсг бы примирить меня и с совсем микроскопическим недоРсстансм.
Играли на зтих псдмсстках разное, но пс преимуществу веселее: ст Фейдо до Флерса и Кайаве; вс8 сссбща, имевшее успех на парижских сценах. Успех все это имело и у нас. Театр, сколько я псмню, был всегда полон, хотя билеты (не слишком дорогие) достать на егс спектакли не стоило чрезмерного труда. И успех этот был оправдан, — при невысоких требованиях к драматургии, но отнюдь не низких к актерской игре. Да и к драматургическому уменью построить сценарий, сочинить и поперчить диалог, дать пищу актерскому искусству. Искусство это было, хоть и не самой высокой марки, но зато равномерно распределенное, при достаточных индивидуальных оттенках. Лучше всего проявлялось оно не в драмах и в комедиях, — не задумчивых или всерьез сатирических, а в самых легких, не — далеких ст фарса, от водевиля, но вое‑таки не впадавших ни в фарс, ни в водевиль. Тут‑то как раз подражать зтим актерам и было всего труднее, — быстроте их рефлежсов, разговорного темпа, но главное, при всей обывательщине тем и текстов, интеллектуальности (да, да, иначе не скажешь) их речи и их игры. «Обывательщина», это из репертуара давно отоиедшего к праотцам Д. С. Мережковского, и применялась им такая квалификация кс всем будничным, бытовым разговорам, не затрагивавшим никаких «вершин» или «проблем». К пьесам среднего парижского репертуара сна подходит как нельзя лучие. Но игрались зти пьесы (и дс сих пор играются) не «душой и телом» и, тем более не «нутром», а умом, сознанием, кончиками нервов, при помощи быстрой жестикуляции и хороио подвешенного языка. Это я интеллектуальностью и называю. Шекспира так играть нельзя. Но нешекспировские те пьеоки это как раз и спасало; опасало и те, где парочки целовались взасос или выокакивали в пижамах из двуспальной кровати. Мне, в русском переводе, таких пьес, или самодельных наших такого рода, видеть не довелось: театров, дававших их я не посещал. Но некогда, в позднейшие времена, попал я олучайно, в Берлине, на переводную французскую такого пошиба. До первого антракта не досидел. Неловко мне стало, да и тошно глядеть на подтяжки отстегивавшего жирного jeune premier и на его жеманную, в цветистом дезабилье, упитанную партнершу. Да и слушать их одышкой наделенные, при переводе, реплики было все равно, что пить тепловатое пиво, вместо шампаиокого, и вместо бисквита, оссисками напиток этот заедать.