ь Не нашел он кипятку. К поезду побежал. Третий звонок, рвисток. Побегу и я, над годами полечу назад к поезду, чт& йчао отбудет с Варшавокого вокзала. Только рассказать мне нем, и обо всей первой поездке моей в чужие края — нечего, ю лишь сумочку с ремешком через плечо, подаренную мне тогда, оттого что она долго еще у меня хранилась; да рассказ матери о том, как на вокзале Фридрихштрассе в Берлине, покуда ходила она справляться насчет чего‑то, оставив меня за столиком, выпил я целую кружку пива и очень, очень повеселел. Но вовсе, по ее словам, и незачем мне было хмелеть: я и так от радости себя не помнил.
Верю, верю… Путешественником и впрямь родился. Не каким‑нибудь Пржевальским (чей памятник с верблюдом, в Александровском саду, был мне с детских лет знаком и мил), а так, домашним, поездным, — к совсем чужому (неевропейскому), даже и довольно равнодушным. Не было это у меня и каким‑нибудь «беспокойством», порожденным «охотой к перемене мест» (тут уж я, конечно, не о пятилетнем себе говорю); ни с каким нервным нетерпеньем я отъездов не искал; домой возвращаться тоже была мне радость. Скорей, мне кажется, в корне этого лежала смеоь любопытства к чему‑то далекому, что могло стать близким и любимым, с одним из простейших видов жизнерадостности: «я свободен, никто не держит меня насильно в гнезде; могу лететь, лечу куда хочу». И подумать только, что проживи я жизнь в родной стране, держали бы меня там на привязи, и слышал бы я издали полвека свистки уходящих иа Запад поездов. Ну, а поближе, — как сказано Пушкиным в стихах, которых никогда не мог я читать без содроганья, — «не шум глухой дубров» - а крик товарищей моих да брань смотрителей ночных, да визг, да? звон сксв.
Та сумочка, однако, с ремешком через плечо, на суму, упоминаемую там же — «нет лучше поссх и сума» — отнюдь не была похожа. Легонькая была. И не только в младенческих моих мечтах, но и в юношеских, тех, например, что могли баловать меня покуда флорентийский поезд в Болонье стоял и была Венеция впереди, никакой горечи предчувствий не заключалось. А тот первый раз, он ведь только как первый и в счет может войти. Улетучилось все тогдашнее из памяти моей, и последовало за этим отъездом, пребыванием вдали, приездом домой, за несложным путешествием зтим, еще много других; вое детство, все школьные годы оставалось прожить до того главного, куда невольно перепорхнула моя мысль, и с которым, по силе пережитого, подаренного им, ничто сравниться не мсжет во всей моей долгой жизни.
В тот первый раз побывал я, кажется, с матерью, только близ Франкфурта, в Гомбурге vor der HBhe, где она воды пила, куда я и позже ее сопровождал; но в следующем году, зимних три месяца, или больше, провел я с ней в Ницце, и снова столько же через год. Увы, и об зтом моем на Ривьере барском житье лишь самые смутные и отрывочные сохранились у меня воспоминанья. Сорок лет, без малого, спустя узнал я наш H$tel Suisse, прислоненный к скале, о апельсинным садиком на крыше, и пальмы Promenade des Anglais, которые в отличие от него, никогда и не исчезали из моей памяти.
Однажды (зто было в первую зиму, нужно думать) сидел шеотилетний я с мамой иа террасе Jetee, павильона «откинутого» в море и соединенного с берегом узеньким мостиком. Сидел и с увлечением пил шипучий лимоиад, напиток ненавистный мие с давних пор, но некогда любимый. Глоточками я его безмятежно омаковал, как вдруг мама увидела проходящую мимо по набережной мою «фрейлейн», вскочила, побежала к мостику: ей понадобилось что‑то этой скучной особе сообщить. Побежала, исчезла. Я отнесся к этому спокойно, — покуда не был выпит лимонад. Но матери вое не было, и глотнув последний глоток, я самым неприличным образом заголосил и разревелся. Люди у соседних столиков повскакали со своих меот, женщина воплеснув руками, какие‑то рассудительные старички решили, что я — брошеиый ребенок. Позвали полицейского, поволокли меня по мостику целой взбудораженной толпой, и уже на набережной встретили беспечную, но спешившую теперь ко мне, маму.