Подустав, он садился на край открытой могилы, залитой солнцем, и принимался за завтрак. Не спеша, размеренно жевал хлеб и лук, серые глаза его рассеянно смотрели вдаль, мысли где-то витали, с коленей падали крошки, и на них сбегались муравьи; он бросал им еще кроху и наблюдал, как они суетились, возились с ней, постепенно разрывали и с трудом уносили. Он поглаживал рукой нагретые солнцем стены, легонько, ласково, и с удовольствием убеждался, что они не сыреют даже после дождя. Приятно побыть вот так на солнышке; сидел себе в затишке и размышлял, а вокруг колыхались верхушки кипарисов, в кронах чирикали воробьи, жизнь текла кротко и умиленно в каждой травинке, в каждой букашке. И ни единой мрачной мысли в голове.
В последнее время он все чаще думал о прошедшей жизни, и она, обозреваемая с конца, казалась ему интересной и поучительной. Возникло, постепенно разрастаясь, чувство гордости, уверенности, что происходившее с ним протекало по какому-то его, пусть и необъяснимому плану, было плодом его мудрости. Иногда казалось, что задача всей его жизни заключалась в том, чтобы извлечь из себя все самое ценное, любыми путями перенести его сюда и тут оставить. Только теперь, в старости, он впервые ощутил потребность остановиться и пустить в землю корни. В заботе о возведении склепа, вернее всего, проявилось полуосознанное желание привязать свое потомство к этому клочку родины и, таким образом, сделать его оседлым.
Вот какими тропами бродили мысли Яндрии, когда он отдыхал возле могилы или когда в поисках воды, чтобы замесить раствор и утолить жажду, шел к крестьянским домам, разбросанным по склону, где ложился на землю и смотрел, как террасы полей ступенями уходят к спокойной сверкающей глади моря, и слушал, как по горячему полуденному воздуху с далеких городских колоколен, словно во сне, доносится звон колоколов.
Он словно помолодел.
Хорошо ему, не надрывается, гуляет под солнцем. Студеных зим тут не бывает, вот и расцвел, как миндаль в оттепель. Следит за здоровьем, выпивает в меру, всегда аккуратно одет, причесан. В лавке на набережной он купил у уроженца Тимотского края тюбик мази для усов, которой пользовался в молодости; вот уж обрадовался, когда увидел в широкой витрине у галантерейщика, так и расплылся в улыбке, словно встретил старого знакомого. Теперь подвивает усы. И силы еще есть, даже грецкие орехи внуку щелкает зубами.
Прохаживаясь возле крестьянских домов у нового кладбища, Яндрия повстречал вдовушку, девчонку по сравнению с ним, ей пятьдесят четыре года, а ему — как-никак семьдесят два. Ухоженная, чистая телом. А он — бобыль. Некому его ни обшить, ни обстирать. Так и пришли к согласию.
Вдова кое-что скопила, есть домик, не господский, но все же домик, да и участок через год-другой, город-то разрастается, будет стоить немалые деньги. Яндрия рассчитал: за аренду платить не нужно, порядок он заведет свой, будет хозяином и ей с ним будет неплохо. Все обстоятельно обговорил.
— Будет у тебя рядом человек, все не одна, будет на кого в случае болезни или при какой другой нужде опереться. Если умру раньше, я старше, так и должно быть, как-нибудь устрою, чтобы тебе осталась пенсия, доктор Перо, наш депутат, выручит, если в этом деле вообще можно помочь. Ни от кого не будешь зависеть до самой смерти. Да и мой Мийо приглядит за тобой, все-таки свой человек, при нужде подсобит. Разве не справедливо, если и ты мне кое в чем поможешь? Ну, отпишешь после смерти этот дом моему Яндрии, у тебя же никого нет! Разве не правильно это, разве не справедливо?
Так они составили завещание у нотариуса.
— Должен у меня быть свой дом, — рассуждает Яндрия, сидя с пенсионерами на набережной, — главное — это иметь крышу над головой, все остальное куда проще. Ты уже не просто бывший чиновник, городской бедолага без гроша за душой!
И улыбается удовлетворенно, торжествующе, ощущая в себе благородную усталость основателя древа, умиротворенное достоинство его родоначальника.
1952
Перевод А. Лазуткина.
БУНАРЕВАЦ
Он писал, склонившись над маленьким столиком, заслоняя собой свет керосиновой лампы так, что комната с низким потолком оставалась в тени.
Пахло сыростью и лекарствами. Огонь почти погас, из-под неплотно прикрытой двери тянуло холодом, отчего стыли ноги. Он встал разворошить тлеющие угли. Маленькая необмазанная печка напоминала скорее ржавый железный бочонок, она быстро раскалялась добела, но так же быстро остывала — становилось холодно и вновь чувствовался неистребимый запах сырости. Стоило ему подняться, и по комнате разлился свет, озаривший угол, где лежала его жена. Подбросив поленьев, он зажег спиртовку и поставил подогреваться чай. Неотрывно смотрел на трепетный голубой огонек, облизывающий донышко посудины, пока из нее не начали подниматься робкие спиральки пара. Тогда он задул огонь, перелил чай в чашку и на цыпочках подошел к постели. Какое-то время стоял в нерешительности: будить ли? Прислушался: сон был так глубок, что казалось, она не дышит. Как всегда, его неприятно поразила эта неестественная тишина. Он поставил чашку и вернулся к столу.