В телегу, расширенную и углубленную, насколько это было можно сделать, погрузили все имущество Руданов: поверх всего возвышалась небольшая боснийская плита, которая подпрыгивала при каждом движении, беспокойная, точно козленок. У каждого из Руданов в руках была или курица или цыпленок, которыми их одарили крестьянки; все они были только что подстрижены у деревенского мастера, хромого Тривуна, и с белой полосой на затылке выглядели одновременно и радостными и растерянными, как бывают дети, когда возвращаются с подарками после поздравительных визитов к тетке, вышедшей замуж за богача.
Вприпрыжку прибежал Мият, заталкивая ладонью что-то во внутренний карман пиджака, взгромоздился на козлы и взял в свои руки вожжи, еще раз простились со всеми, и телега покатила.
Пустота осталась на том месте, где стояла телега, и пустота открылась в разговоре. Лишь когда телега отъехала шагов на сто, придурочный Глича пожелал поставить точку:
— Эх, ей-богу ж, никогда больше у нас в селе такого… такого… — Он был не в силах подобрать соответствующее случаю завершение, так как обычно такие слова произносились, когда уезжали много лет здесь прожившие поп или учитель.
— Чего «такого», чего «такого»?! — рявкнул на него Маркан, который до сих пор угрюмо стоял несколько в стороне, и в голосе его сквозила неожиданная жесткость.
— …такого человека, на вот тебе! — выпалил Глича, подобрав удачный финал.
А Маркан лишь фыркнул:
— Ух! — и плюнул, но в этом его междометии содержалось больше злости, чем вместила бы иная пространная речь.
Дело в том, что Рудан, еще при старой власти, поймал однажды Маркана на границе с мелкой контрабандой, доставил на пост и зверски избил. Маркан об этом всегда умалчивал от стыда, а Рудан — из осторожности. И почти все эти три года, что Рудан провел в Смилевцах, встречались они с ощущением неловкости, опуская глаза в землю, и ни разу не посмотрели прямо в лицо друг другу. Постоянное опасение сдерживало Рудана все это время и заставляло вести себя с каждым любезно и предупредительно, оберегая его от опасности хоть в чем-то, в том числе и в вежливости, перейти меру. И, вероятно, именно этому он должен был быть благодарен за свое спокойное существование и приличную репутацию, которой пользовался в этом селе.
— Нигде им так не будет, как здесь, можешь мне верить, — процедил сквозь зубы желтый Йоле с оттенком злорадства, словно в пику Маркану.
— А ей-богу, как им будет, так пускай и будет, — безо всяких сантиментов заключила Стевания, плечистая дева с приплюснутым носом и полными бедрами, которая случайно тут оказалась — с ведерком направляясь по воду.
И, повернувшись, она пошла дальше на Париповац. За нею постепенно разошлись и остальные.
XVIII
Почтальон из Жагроваца принес попадье официальное письмо. Это было решение, в котором отказывались удовлетворить ее просьбу о пенсии, — должно быть, пятидесятое в серии прошений, которые без устали посылала она в самые разные органы власти, почти ежемесячно по одному, ссылаясь на все возможные и невозможные основания. И только тут кто-то вспомнил, что уже второй день ее не видно и не слышно — никого не звала в окно, да и сама не проходила селом со своим кувшинчиком за молоком. Послали мальца поглядеть, что с ней. Малец возвратился с сообщением: «Должно, спит — я ее звал, звал, а она не откликается».
Шьор Карло с Ичаном поднялись в дом. Старуха сидела за столом, опустив голову, как бывало каждое утро, когда она подремывала на стуле; с носа ее чуть соскользнули очки со сломанной и перевязанной белыми нитками дужкой, в руке она держала нож, которым резала зелень, а на коленях у нее была кучка уже довольно привядшей зелени; сам же ее труп, наоборот — поскольку она вовсе отощала, крепко постившись последние годы, — выглядел совсем свежим, никакого запаха не чувствовалось. Шьор Карло с Ичаном спустились вниз.
— Мертвая она, совсем как мертвая! — оповестил Ичан собравшихся односельчан.
— Ну, вот так оно! — отозвался кто-то из толпы.
Всем показалось это счастливым случаем и самим господом богом поданным знамением: почтальон именно сегодня утром принес ей письмо; подумалось, что, не случись этого, старая могла бы вполне отоспать весь свой вечный сон, и никто бы о ней не вспомнил. Теперь все оживились, словно бы желая возместить попусту пропавшее время. Стали договариваться, что надо делать. Горожане почувствовали себя обязанными — из некоторой солидарности — принять участие в погребении личности, принадлежавшей к видным людям и не имевшей близких (а может, и от изобилия свободного времени). Первой мыслью, их озарившей, была мысль о том, что нужно кому-нибудь послать телеграмму. Им представлялось, что без участия телеграфа смертный случай является как бы неполным; особенно пылко эту идею поддержали женщины. Однако Ичан с сомнением покачал головой — трудно было понять, отчего, но заметно было, что это ему не по душе; может, ему показалось, что это принадлежность католического обряда.