Вечер прошел довольно приятно. В честь шьора Карло сварили и настоящий черный кофе, который оставили на случай болезни или какого-либо непредвиденно радостного события, а Капелюшечка в розовом платьице с веночком связанных цветов вокруг шейки была прелестна как никогда. В тот вечер, возбужденная присутствием множества шумных людей и непривычно поздним часом, она разошлась и обнаружила чрезвычайную разумность и игривость. Ее спрашивали: «Где шьор Карло?», «Где Лина?», а она смотрела на них и вытягивала к ним маленький подбородок. Морич подносил к ее уху часы, в тиканье которых она внимательно вслушивалась, обнажая в улыбке беззубые розовые десна. «Вы только посмотрите на нее, она все понимает!» — умилялся Нарциссо. Однако всем она предпочитала шьора Карло. «Его дети любят, он умеет с ними общаться», — объясняла Анита. Блестящими, все понимающими своими глазками следила девочка за играми, в которых что-либо повторялось через правильные промежутки времени, — должно быть, первое, что ребенок, руководимый врожденным чувством ритма и размера, улавливает в окружающем мире. А родителей эти ранние признаки пробуждения детского сознания приводили в безграничный восторг. Согнутые указательный и средний пальцы шьора Карло ползли по столу: «Бу-бу-бу-бух!», и малютка замирала с улыбкой в напряженном внимании, ожидая этого финального, завершающего «бух!» бесконечное множество раз: «Бу-бу-бу-бу-бу-бух!»
Ичан устроился в сторонке, на низенькой треногой табуретке, со стаканом вина и тремя маленькими пирожными в тарелочке на коленях.
— Эх! Что ж еще несколько дней не подождали, пока будет жаркое для нашей Капелюшечки! — посетовал он дважды, словно бы день рождения это такое дело, которое на небольшой срок можно и отложить.
Компания пришла в хорошее настроение и продолжала беседу еще долго после того, как ребенок заснул. Шьор Карло рассказывал о своей встрече с Помпе Бауком, первой после неточного сообщения о его смерти. Это была очень радостная встреча, потому что Помпе был известный шутник.
— Я убеждал его перебраться сюда: «Чего тебе ждать в Задаре, хочешь подохнуть в развалинах как мышь?» Но никак не удавалось его убедить. «Никуда я не пойду, — говорит, — я здесь родился и здесь хочу умереть. А кроме того, я боюсь, чтобы там, в Морлакии, не обратили меня в другую веру. Наверняка перекрестят в какого-нибудь Помпислава!»
Все смеялись до слез. Шьор Карло, сняв очки, вытирал глаза. А без очков лицо его приобретало еще более добродушное выражение, и с него исчезали последние следы решительности и энергичности.
— А знаете ли вы, кого я еще видел последний раз в Задаре?
— Кого же?
— Доктора Фуратто. Я навестил его, беднягу, он лежит в той больнице, в том бараке, как его еще назовешь, который поставили под самой стеной кладбища.
И тут ему, по просьбе Лизетты, пришлось с самого начала рассказать старую историю о докторе Фуратто и госпоже Ванде, историю, которая в свое время взволновала весь Задар и которую они сами знали до малейших деталей, однако сейчас им опять захотелось в эти жуткие времена еще раз усладить душу ее сладостной растроганностью. Все они знали и уважали Фуратто и все были на его стороне, когда несколько лет назад его оставила госпожа Ванда, убежав за море с этим взбалмошным лейтенантом-летчиком. Они вспоминали, как Фуратто ходил тогда по улицам с отсутствующим взглядом и как достойно вел себя в несчастье, не выразившись ни разу дурно о бывшей жене. Более того, говорили, что он защищал ее, когда кто-либо из друзей позволял себе резко ее осуждать. Он не сокрушался даже о том, что она увезла с собою все украшения, даже большую золотую брошку его покойной тетки Шимицы — с головками негров, единственную фамильную драгоценность (помимо перстня с зеленым камнем, который у него и по сей день на пальце), унаследованную им от семейства Фуратто. А когда, наконец, после целого года скитаний по разным городам Италии распрекрасный Паоло ее бросил (прихватив, по слухам, покуда не промотанные части украшений), Фуратто, правда, и тогда ей не написал, но распорядился, чтобы регулярно каждый месяц, первого числа, ей целиком пересылали в Италию его жалованье, которое он получал как преподаватель в училище акушерок. Она какое-то время еще моталась из города в город, потом осела в Венеции, устроившись на работу швеей у какой-то портнихи по выработке нижнего и постельного белья, в предместье. Вот так Ванда в конце концов попала в Венецию своих грез. Однако это не была больше та перламутровая Венеция с виньеток на писчей бумаге Ловро у него на письменном столе, в той полутемной комнатке, что выходила в «садик» и где кротко тикали стенные часы из Триеста, с золотыми цифирками на геральдических щитках синей эмали. Это была Венеция поздней осенью, Венеция кулис, мокрая и без глянца, увиденная в окно швейной мастерской сквозь струи дождя, и на нее Ванда, изредка отрывая взгляд от подшивки простынь и пришивания пуговиц к мужским рубахам, бросала рассеянный взор своих по-прежнему прекрасных, но страдальческих черных глаз, пока порывы южного ветра доносили до ее ушей однообразные удары молота на верфях и запах дегтя в смеси с вонью гнилой воды в лагунах. Задар узнал об этом последнем акте ее безумия от сограждан, рассказывавших, как они видели ее там и как она опускала свои глаза, чтобы не встретиться с их глазами, и ускользала в какой-нибудь узкой улочке, чтобы избежать столкновения. Но и тогда, когда весь Задар, исполненный праведного гнева, ликовал над подобным финалом, Ловро Фуратто единственный не радовался этой истории, и не исключено, что старик пролил не одну слезу в каморке, выходившей в пустой садик.