Треть села занимают Кутлачи. Во время, о котором идет речь, в шестидесятые годы прошлого века, в их роду еще жило предание, что пришли они сюда несколько поколений назад с гор, откуда-то со стыка границ Лики, Боснии и Далмации, спускаясь по распадку, который был одним из главных путей многовековой миграции из глубины страны в сторону моря. Это переселение происходило волнами издавна — люди бежали от турок, однако продолжалось оно и потом, после турок, подобно медленному постоянному отливу, стекая вниз по склонам, как тонкая струйка свежей красной крови. Таким образом, с гор пришли не только Кутлачи, но и основная масса населения этих мест. Как в иных краях люди с понятной гордостью говорят о родной земле, о древности своего очага, так пришельцы здесь хвастают своим переселением, словно оправдывая этим свою теперешнюю бедность и извиняясь, что вроде бы тут они осели временно, по воле случая, из-за непредвиденной задержки в пути. В течение столетий перемещались, спускались с гор людские волны по этому каналу, теснимые завоевателями или гонимые невесть какими надеждами на лучшую жизнь. И оседали здесь, среди этого камня, не обретя доли счастливей той, что оставили в своем прежнем доме; селились с оглядкой, не дойдя до моря, которое, может быть, в какой-то мере и было тем, что их неясно влекло сюда, однако в последний момент испугало чем-то неведомым и чуждым в себе, отринуло, и они отпрянули, словно размышляя, не вернуться ли в покинутые ими места. Но при таких переселениях пути назад не бывает. Судя по всему, глухие и слепые к запоздалому раскаянию люди с большим трудом отказываются от задуманного, меняют первоначальные планы, можно сказать, какой-то коллективный стыд за содеянное не позволяет им вернуться в горы изнуренными, разуверившимися. Пребывая в недоумении и нерешительности перед морем, которое сманило их, а потом обескуражило и разочаровало, когда возврата уже не было, возврата, о котором было тяжело даже думать, который был невозможен просто в силу реальных условий, люди оставались здесь по крайней мере потому, что схожесть местности и условий жизни, один язык, такой же примитивный уклад делали этот край более близким и родным.
Мият Кутлача, старший из мужчин племени Кутлачей, человек добродушный и спокойный, скоро умер от воспаления легких, от «прободения», которое нещадно косит пришлых горцев, и валит их тем проще, чем сильнее они и крепче. Мият возвращался с праздника от побратима. Разгоряченный спиртным, прилег на лужайке у дороги и заснул. На третий день его похоронили. Вдова осталась с двумя сыновьями: Петаром, довольно рослым пареньком, и тщедушным Яндрией. Трое детей, родившихся после Петара, умерли, так что младший Яндрия едва запомнил отца. Было у них три клочка земли, расчищенной на каменистом склоне, домишко, крытый сланцевыми плитками, как у всех в Клисовцах, да десятка два голов мелкого скота.
Петар после смерти отца быстро взялся за ум: стал управляться с хозяйством, к Яндрии относился с отцовской твердостью. Был это молчаливый, степенный крестьянин, настоящий земледелец. Он никогда не помышлял о других краях, об иной жизни. Довольствовался тем, что один день был похож на другой, а год нынешний на год предыдущий. Чередование, в общем-то регулярное, года с достатком и голодного, лютых зим и дождливых весен с летней сушью и осенними благодатями, которые наступали в точном соответствии с календарем века, он воспринимал почти как некую предопределенность, нечто ожидаемое и наперед известное, и сменяемость времен года целиком удовлетворяла потребность в переменах. Крупных, значительных перемен его фантазия не порождала, а душа не желала.
Яндрия был иной. С беспокойным характером, неутомимой фантазией, ловкий, проворный, он ощущал в себе некие несбыточные желания, стремление к чему-то значительному. Никогда не строил долгосрочных планов, как делают люди, рассчитывающие век вековать там, где родились. Желание «повидать мир» было в нем сильно еще в те годы, когда об этом мире он не мог иметь никаких определенных представлений. В тех местах у людей подобные порывы нередки. Поэтому, будто взятые из питомника саженцы, наиболее сильные и стойкие приживались в иных краях и оседали в какой-то другой общественной среде; хилые оставались в селе, чтобы дать жизнь новым, более выносливым и находчивым.
Случай, когда предопределенность и влечение Яндрии к перемене мест проявились более заметно и ясно, произошел, когда ему было лет пятнадцать или шестнадцать. При разделе имущества двое крестьян, единоутробные братья, жестоко поссорились, и один убил другого. Жандармы забрали убийцу, а погибшего запретили хоронить, пока судебная комиссия не осмотрит место преступления. Убитый целый день пролежал под вязом, на пригорке возле дома. Комиссия прибыла только на следующий день к вечеру. Яндрия навсегда запомнил это. Была поздняя осень. Солнце, блеклое и далекое, оставляло странные холодные тени на каменистых полянах и обрывах, а воздух был разрежен и чист, и в нем, словно боязливый голос в пустоте, замирало каждое чувство. Горожане приступили к делу. Самый молодой, врач, занимался вскрытием тела убитого, лежавшего навзничь, уже слегка посиневшего, с глубокой раной от удара острием топора в плечо и обухом в лоб, а тот, что старше, сидел поодаль на камне и листал газету, зевая и теребя бороду. Яндрия стоял возле младшего и внимательно следил за его руками, быстро и привычно управлявшимися с делом, а крестьяне, стоявшие кружком, словно выполняли какой-то обряд, размахивали ветками равномерно и медленно, отгоняя назойливых зеленых мух, слетавшихся на труп. Неподалеку для комиссии жарили на вертеле барашка. Не обращая внимания на окружающих, врач диктовал писарю; он отрывал взгляд от трупа только тогда, когда ему требовался какой-нибудь ножичек, ножницы или пилка, разложенные на земле. Яндрия, захваченный этой работой, даже не заметил, как присел рядом и принялся подавать врачу инструменты, каждый раз стараясь угадать, что ему в тот момент было нужно. Врач мельком взглянул на него и сказал: «Сообразительный парень» — и продолжил работу, больше уже не оглядываясь.