Он позарился на один земельный участок и очень боялся его упустить. Фуратто в свою очередь хотелось покончить дело до возвращения Юреты. Однако еще велика была разница между тем, чего требовал Бариша, и тем, что Фуратто готов был дать. И тут помогла Ката, сразу обретя значение в доме Фуратто: в решающий момент она сломила упорство Бариши, неожиданно бросив ему в лицо:
— Что это ты все охаешь да притворяешься, будто ничего не видишь перед собой, а сам разгуливаешь по селу без поводыря, совсем один!..
— Кто? Я?! Неправда это!
— Кто же еще, как не ты. Уж мы-то знаем, что не дальше как вчера ты носил кузнецу лемех точить, видели тебя люди. А как сюда идешь, то получше завязываешь глаза и заставляешь Иве вести себя, в приемную входишь по стенке и ощупываешь стул, прежде чем сесть!
Бариша опешил от неожиданности — на такой случай у него не был припасен ответ. Правда, он сделал робкую попытку защититься, клялся и божился, что один глаз у него вовсе не видит и другой едва-едва различает свет, а по селу он ходит, потому как знает наизусть каждую стежку и каждый камень. Однако он почувствовал, что шансы его пошатнулись. В душе он клял этого завистника Мату Сикирицу — только он мог выдать его доктору. Короче говоря, в тот день было достигнуто окончательное соглашение и выплачена компенсация.
И опять это был день кризиса в доме Фуратто. И в этот день обед остался почти нетронутым, Ловро опять отказался от послеобеденного отдыха, опять с озабоченно-покаянным видом вдоль и поперек мерил шагами приемную. Как и в прошлый раз на него напала икота. Сейчас ему, как никогда, нужны были ласка, поддержка, нежная забота. Но, увы, повторяемая сцена не дала прежнего результата. Госпожа Ванда скорее в раздраженном состоянии духа сидела на краешке дивана и рассеянно смотрела в окно. Ловро нерешительно остановился перед ней.
— Если б не эта история, мы могли бы на Пасху поехать недели на две в Венецию…
Госпожа Ванда вытянула шею и, заморгав, как мокрая курица, с трудом проглотила слюну.
— Оставь, пожалуйста… — прошептала она глухим, сдавленным голосом. Хватит с нее этой Венеции, которой ее только дразнят, играют, словно солнечным зайчиком, которую ей сулят, как вечное блаженство, вот уже целых пятнадцать лет. С самого венчания, когда свадебное путешествие было отложено ради того, чтоб помочь брату Ядре и «на эти деньги» купить у Маты Буйола виноградник под домом (некогда принадлежавший Фуратто), эта поездка в Венецию всякий раз ставится на повестку дня, и всякий раз ее откладывают ради чего-то более необходимого, полезного, разумного. Как-то ее отложили потому, что, по мнению Ловро, лучше было выкрасить все ставни по фасаду дома, в другой раз важнее было дать приданое Ядриной Анкице, а сколько раз просто ради того, чтоб на «известную сумму» купить облигаций…
— Умоляю тебя, не говори мне больше про эту Венецию!.. — повторила госпожа Ванда, комкая в руке платок. Этот человек, с которым она пятнадцать лет живет под одной крышей, на глазах у которого расцвела и уже начала блекнуть, никогда не интересовался ее душевным миром. А когда однажды, просто шутки ради, она робко и осторожно намекнула на свои переживания, он ограничился советом провести курс лечения карлсбадской солью! На глазах у нее выступили слезы; она вскочила, выбежала из комнаты и быстро спустилась по лестнице. Фуратто стоял среди комнаты, вперив взгляд в пустоту. Он не мог понять, что с ней вдруг случилось и почему эта женщина проливает горькие слезы при одном упоминании Венеции. Ба! Поди разбери эти женские капризы!
Разумеется, история с глазом Бариши облетела и врачей, и городских пациентов, но неприятных последствий она не имела.
Фуратто слыл добродушным стариканом и не слишком опасным конкурентом, и потому историю эту восприняли довольно благодушно и даже с юмором. Где снисходительная улыбка, где оброненная за спиной шуточка, отнюдь не злая, — вот, пожалуй, и все. Коллеги знали, что Фуратто с недоверием относится к решительным действиям — по природе своей он не был склонен к крайним мерам. Единственное, что он всегда одобрял, — это удаление зубов, ибо плохо верил в их лечение и в пользу пломбирования. Тут он неизменно повторял свой принцип: «Долой зуб — долой боль!» После истории с Баришей какой-то злопыхатель перефразировал его максиму: «Долой глаз — долой боль!» В больнице к нему по-прежнему относились с уважением. Памятуя о его слабости, оставляли ему случаи, где после врачебной помощи облегчение вспыхивает мгновенно, словно электрическая лампочка. Однажды утром, когда он вытаскивал у крестьянина из уха не то букашку, не то соринку, в комнату вошел молодой доктор Пивчевич, известный на всю больницу проказник и баловень сестер милосердия; стоя за спиной Фуратто, который никак не мог сладить с неподдающимся шприцем, он стал передразнивать его движения, раскрывая и закрывая зонтик. Старик, видимо поймав какое-то мимолетное выражение на лицах персонала или отражение в стекле шкафа, внезапно обернулся и застал молодого человека врасплох. Ни слова не говоря, он как ни в чем не бывало продолжил свое дело. Этот достойный восхищения поступок возвысил его в глазах персонала куда больше, нежели фиглярство Пивчевича могло унизить. Сестры милосердия в больнице отметили его день рождения с большей торжественностью, чем прежде, а коллеги, к его немалому удивлению, подарили барометр — на подставке из мрамора с янтарными прожилками гордо стояла бронзовая Минерва с копьем и в шлеме.