Теперь все дело было в моих ногах, выносливости и смекалке. Я обходил лису по крутояру, мчался под уклон так, что в ушах свистел ветер, и боялся лишь одного, чтобы не налететь на невидимый пенек и не сломать лыжи. Я гнался долго, а лиса все шла впереди, вне выстрела, как бы дразнила меня. Спускаясь под уклон, я приближался к ней, но она меняла направление, взбиралась на пригорок, и я отставал.
В последний раз я увидел лисицу на кромке Большого лога. В горячей погоне я как-то забыл о нем и сейчас даже испугался.
«Уйдет», — мелькнула мысль.
Лог был сумрачный и страшный, он, как живой, раскрыл свои мохнатые объятия, чтобы принять покалеченного мною зверя. Я еще раз попытался отрезать лису от лога, но безуспешно, — она, словно пушистый колобок, скатилась на дно и исчезла в густых зарослях…
Разгоряченный, с мокрой спиной и мокрой головой, я задержал лыжи и только сейчас пришел в себя. Солнце уже скрылось, и землю кутала синева приближающейся ночи. Я взглянул в ту сторону, где должны быть избушки, и ничего, кроме заснеженных полей да разбросанных в беспорядке колков, не увидел.
Все было кончено. Нужно было думать о ночлеге. Предстояла долгая зимняя ночь, а какая она будет, я не знал. Вечерняя синева исчезла, и все окружающее меня погружалось в темноту. Невольная дрожь пробежала по спине; в такой темноте трудно было рассчитывать найти избушки, и как бы после долгих блужданий по лесу мне не пришлось идти к городу, который казался таким далеким-далеким.
Я шел ощупью, избегая спускаться в овраги, и тем удлиняя свой путь. Мороз усиливался, на небе появились звезды, стало как будто немного светлее. Теперь лыжи мои не шумели, как днем, а звонко пели, и на плечи с каждым часом наваливалась усталость; ружье казалось не в меру тяжелым, одежда связывала движения.
Поравнявшись с каким-нибудь березовым колком, я долго и пристально вглядывался в него, силясь припомнить что-нибудь особенное. Ведь у нас, охотников, часто бывает так: пройдешь огромный лес, всякие деревья видишь, и большие и малые, а в памяти останется какая-нибудь калека березка или сосенка.
Я вглядываюсь в деревья, хочу вспомнить. Нет, память отказывается, она ничего не может восстановить, — и уже не боязнь, а страх перед долгой зимней ночью начинает сжимать мое сердце.
Я иду долго и не могу решить — верно ли взял направление; звезды усыпали небо, и без труда можно было различать овраги и возвышенности. Иногда казалось — вот обойду этот лесок, и начнется спуск в долину, а там, под крутой горкой, над ручьем — избушка дедушки Акима Ивановича. Сейчас, вероятно, он сидит возле печки, глядит на жарко пылающие сухие дрова, а рядом с ним растянулся большой, серый кот, он щурит зеленоватые глаза и тихонько мурлычит, развлекая не то хозяина, не то самого себя…
Видения мои исчезают быстро, не возбуждая уверенности, что я скоро окажусь в тепле.
Неожиданно на снегу зашаталась длинная-длинная тень. Я оглянулся — это была моя тень — из-за леса поднималась большая, ясная луна, и от ее холодного света у меня на сердце стало теплее. Теперь-то я расшифрую всю округу, и желанные избушки никуда от меня не скроются. Я закурил и быстрее зашагал.
В одном месте, спускаясь с крутояра, я разглядел среди берез три крупные сосны. Они четко выделялись густыми кронами на фоне оголенных берез, и раз увидев, их нельзя было забыть. Осенью я отдыхал под ними и назвал их «три сестры». В самом деле, среди березняка они были одиноки, и это название родилось как-то само собой. Я четко, до мельчайших подробностей, вспомнил свой отдых под ними, и тот путь, каким шел к полевому стану. Я облегченно вздохнул и уже без всяких сомнений направился к избушкам.
Обходя возвышенность, я увидел запомнившуюся ранее березу. Вероятно, в далеком ее детстве какая-то внешняя сила искалечила малютку. Она была согнута дугой, вершина уперлась в землю, засохла, а сучья вытянулись кверху. «Березка-веер» — назвал я ее, увидев впервые. Теперь сучья были как бы самостоятельными деревьями, со своими кронами, она же — надземным корнем, питающим их соками земли.
«Березка-веер» будто сказала мне, что я шел правильным путем. Луна поднялась высоко, и даль была ясна.
Вскоре я увидел избушки. Они стояли низенькие, как бы придавленные тяжелыми белыми шапками. Недалеко от них был навес. Издали он казался горбатым чудовищем на длинных тонких ногах.
Я стремительно подкатил к избушке, в которой осенью жил Аким Иванович, и от переполнившей меня радости уже раскрыл рот, чтобы крикнуть: Аким Иванович, встречай гостя!.. — и онемел. Избушка глядела на меня пустыми глазницами, в оконных проемах не было рам…
Остальные избушки были в таком же состоянии: ни рам, ни дверей, плиты разрушены, нары разобраны, сожжены или увезены. Будто чья-то злая воля поработала здесь.
Меня обдало холодом. Я был мокрый, сил осталось мало, а ночь… да что ночь! — утро меня не согреет… В скрадке-то часок надо посидеть неподвижно…
Я вошел в избушку, в которой жил Аким Иванович. Здесь тоже кто-то усердно поработал, даже половицы выломал, и я чуть не свалился в подполье. Вероятно, разгром произошел недавно — в избушке было мало снега. Я прошел и сел на подоконник.
У меня звенело в ушах, но казалось, что это звенит окружающая тишина. Изредка, как короткие хлопки выстрелов, потрескивали березы.
Я переживал самую критическую минуту, не знал, что делать, на что решиться. Случайно вспомнилась ночевка в страшную пургу в Атбасарской безлюдной степи. Пурга разгулялась к ночи, до ближайшего аула оставалось еще добрых три десятка километров, но мой возница — старик-казах не падал духом и уверял, что с закрытыми глазами он найдет аул дружка Садыка Атаева… Мы ехали бесконечно долго, лошадь давно сбилась с дороги и еле плелась, проваливаясь по брюхо в снег. В белом мятущемся хаосе невозможно было ничего понять, мы уже не искали дорогу, а старались только не потерять направление. Наконец лошадь выбилась из сил и остановилась. Попытки возницы «прибавить» ей силы кнутом не увенчались успехом. Мы отпрягли ее, перевернули сани, разгребли снег до земли и, завернувшись в кошму, уснули.
Утром пурга затихла, и мы увидели совсем недалеко аул Садыка Атаева.
Это было давно. Засыпая тогда под кошмой, я чувствовал дыхание старика-казаха. Сейчас я был в ином положении. Мне нередко приходилось ночевать одному в тайге. Это была настоящая тайга, а здесь — сырой березовый лес и только. Там я валил несколько сухостойных деревьев, стаскивал их в одно место, делал что-то похожее на «нодью»[3] — и спал, прикрывшись от ветра лапами сосен и елей. Там все для меня было ясно, здесь же я не знал, на что решиться, что предпринять, как скоротать долгую зимнюю ночь. Сознаюсь, невольный страх всполошил мое сознание.
Неожиданно в разгоряченном мозгу вспыхнула непрошеная и холодная, как лед, мысль, словно кто-то стоявший за моей спиной тихо произнес:
— Сдавайся!..
— Нет, не сдамся!.. — громко говорю я, чтобы разогнать давящую тишину.
И в эту же секунду, откуда-то сверху, не то с дерева, не то с чердака, донеслось:
— Мяу-у-у!..
Меня как удар поразил этот голос. Если бы я был суеверный… вероятно, не написал бы этих строк.