Тогда Марта все еще ждала свою старую хозяйку. Со временем облик хозяйки стал меркнуть в коровьей памяти, позабылись запахи, голос, лицо. И только руки не могла забыть. То были особенные, умные руки. Они знали все: как нестерпимо зудит перед отелом вымя, когда хочется соли-лизунца, в какую зимнюю ночь нужно напоить теплой водой. Разве можно спутать руки ее хозяйки с теми, что доят ее теперь? Мужичишка забирает молоко нервно, торопливо, словно не сосцы берет пальцами-удавками, а дергает из еще не оттаявшей земли старник. Сонная, ленивая баба, жалея свои пальцы, давит на вымя кулаками. И та, что похожа лицом на старую хозяйку, тоже не умеет доить: пальцы ее вялы и неласковы. Да и приходит она с подойником реже других: все больше разъезжает на зеленой машине.
И сегодня обеспокоило Марту не ее отсутствие. Что-то творилось в ее крови, пробуждало забытое, заставляло кого-то или чего-то ждать. Скорее всего, это говорило в ней приближающееся материнство, которое как бы смягчило ее, затмило все худое, что выпало ей за время, прожитое у новых хозяев. И теперь туманным апрельским днем она опять поверила в скорую встречу со своей настоящей хозяйкой, она верила в это так же, как в близость зеленой травы, запах которой улавливала из-под отогревающейся земли…
Ах, как сладки, как притягательны несбывшиеся надежды! Ведь все это уже было у Марты, было. Всего лишь год назад. С первых дней выпаса тревожило ее то же ожидание встречи со старой хозяйкой. Каждый вечер, возвращаясь с пастбища, она спешила домой, чуть ли не бежала впереди всего стада, надеясь, что у ворот встретит ту, что когда-то давным-давно мартовской ночью перенесла ее мокрую с холодной соломы на теплый пол хаты, а к утру помогла встать на расползающиеся, скользкие копытца, ту, что поила ее из бутылки с соской, с кем они потом жили, любя и понимая друг дружку.
Но всякий раз у ворот никого не было. И Марта утешалась запахами родного закута, старых, порушенных плетней, нагретых за день солнцем и как бы источающих запах рук старой хозяйки.
Потом и запахи выветрились. Мужичишка поставил новые красноталовые плетни, выбросил ветхие ясли, заменив их каким-то громадным ящиком, тоже воняющим машиной. И с тех пор родной двор стал для Марты чужим. И она перестала спешить с выпаса домой, на незнакомый ей баз, отбившись от стада, уходила куда-нибудь в бросовые, разгороженные сады и там, оставшись в одиночестве, часто даже не хотела ущипнуть ни одной травинки, а просто стояла, понуря голову, будто обдумывала свое теперешнее житье. Нередко, уже при луне, ее находил тут сын сонной бабы и гнал на баз, ударяя по крестцам и ребрам суковатым дрючком.
Приходил кто-нибудь из трех хозяев, совал под нос Марты зачерствевшие кусмяги хлеба, но корову они не радовали. Ее давно уже обкормили этими черствыми или заплесневевшими, а то и совсем свежими кусками. Хлеб новых хозяев казался Марте пресной, перезимовавшей в степи ячменной соломой.
Руки их не любили ее, и она чувствовала это, и сама тоже никого теперь не любила. И, может, потому у нее стал портиться характер. Марта делалась вздорной, задиристой: прошлым летом пропорола крестец перепелесой[2] корове, почему-то привязавшейся к ней, неотступно ходившей с ней рядом. После этого случая вонючий мужичишка спилил ей рога, оставив от двух размашистых полумесяцев постыдные окомелки, какие топорщатся на головах полугодовалых бычат…
…К вечеру облака рассеялись, и большое вешнее солнце, садясь, растворилось в золотистом свете. Такие закаты всегда предвещают хорошую погоду, и коровы возвращаются с пастбища спокойно, без рева и мыка. Вспомнив об этом, Марта вдруг почувствовала, что она голодна, и шагнула к яслям, начала жадно хватать губами клочья прессованного сена. Но перепутанное при тюковании, слежавшееся за зиму, оно выдергивалось трудно. В спешке новая хозяйка не успела распушить тюк перед тем, как положить его в ясли-короб. Марта жадно потянула длинный, никак не обрывающийся клок и, трудно заглатывая его, почувствовала вдруг резкий, как укус крупного овода, укол, который тут же перерос в нестерпимую боль. Она попробовала проглотить эту боль, но боль была уже где-то внутри ее, возле сердца. Корова заметалась, но теперь по-иному, чем днем, — испуганно, сумасшедше.