Судя по всему, ни одна официальная рука не прикладывалась к нашим названиям. Чуть левее сосен, вблизи Медведицы, есть песчаная поляна Брехунья. Крикнешь на этой поляне, а голос совсем в другом месте отзовется.
Каких только у нас мест нет: Иванушкины кустики — лет сто или больше замерз в молоденьком дубняке какой-то Иванушка. Денежная гора — земля, говорят, на ней богатая, хлебная. Заподные сады, — значит, вырастили их за подом. Все эти названия рождались тут же, в Обливской, как бы сами по себе.
Правда, сразу после войны хотели нашу станицу окультурить. Привезли из райцентра желтые жестяные ромбики, раздали и велели прибить в верхних правых углах карнизов. И как-то быстро привыкли обливцы к новым названиям улиц: Буденного, Разина, Пугачева. Только наша по-прежнему осталась Герасимовой. Вспоминаю, у нас на потолке несколько лет валялся этот желтый ромбик с цифрой «17» и не понятным никому на нашей улице словом — Ш. Руставели. В пятом классе я узнал, кто такой Шота Руставели, но было поздно, желтый ромбик много раньше я пустил на одно дело — смастерил из него жестяной ветрячок. Не мог я равнодушно видеть, как в соседних дворах, почти над каждым сараем, поворачиваясь на оси, крутилась желтая трещотка. Ну и у нас на базу завертелась такая же.
…А вот и Собачья балка. Незаметно отмахал полпути. Хорошо все-таки идти по знакомой дороге, особенно если не был здесь много лет. Воспоминания, даже не воспоминания, а живые картины былого встают перед глазами, теснятся. И ты словно вновь переживаешь и рассветную пору детства, и первую бессонницу после смущенного девичьего взгляда, и неумелый поцелуй в мокрых холодных зарослях сирени.
С каждой стежкой, с каждым домом связывают тебя невидимые нити, и вроде бы ты давно забыл обо всем этом, а оно — в сердце, в глубине души, только тронь, только растревожь.
Всю дорогу перед моими глазами маячил из низины кривой крест и потемневший медный купол нашей церкви. Ну что, казалось бы, может связывать меня с этим серым каменным зданием, если со второго класса я отъявленный безбожник? В семье нашей ни в какое божество не верили, хотя икона в переднем углу висела. Это была маленькая иконка: благословение моих родителей.
Не раз отец, поджидая гостей, а то и просто так, говорил, кивая головой в угол:
— Давай снимем эту штуковину…
— Пусть висит, хлеба не просит, — неизменно отвечала мать.
Но от чужих старух я слышал, что боженька может отрезать ушко, и это, конечно, меня никак не устраивало. Мои уши и так довольно часто попадали в руки деда Степана, и если от его трепки они краснели и наливались, как стручки перца, то чего же ожидать от божеского прикосновения? Иногда я побаивался бога… Но во втором классе власть его надо мной рухнула. Учебников не хватало, и уроки готовили пять-шесть человек по одной книжке. Однажды очередь до меня не дошла, и я шагал в школу, не выучив стихотворения. В то утро возле ворот я обратился к богу с конкретным предложением: если ты есть, то пусть меня сегодня не спросят. Но учительница вызвала меня к доске и поставила двойку. Так я и стал безбожником.
Церковь стоит на плацу, как раз против Герасимовой улицы. Я помню, когда она еще была обнесена оградой из белого кирпича, и из-за ограды сочно желтели крупные груши-дулятки. Деревья были высокими и колючими, и мы не лазали на них, а сбивали осколками кирпичей по одной, метко целясь в облюбованную. После войны станица начала отстраиваться, а ограда потихоньку разваливалась. Днем никто, кроме ребятишек, возле церкви не появлялся, но ограда таяла на глазах. Видно, обливцы считали, что воровать ночью можно даже у бога.
Для нас, мальчишек, церковь была и Домом пионеров, и спортзалом, и картинной галереей. Веснами, как только заканчивались занятия в школе, мы целыми днями лазали в темных закоулках этого мрачноватого здания, гонялись за летучими мышами, рассматривали бородатых богов, написанных масляными красками прямо на стенах, прыгали с клироса в горы зерна. Церковь предназначена для хранения семенного зерна, и называют ее голубинкой, может потому, что голубей в ней прорва, как мошкары над озером. Закрылась она еще в двадцать четвертом году, закрылась без нажима, как бы сама по себе. Помог свершиться тому не кто иной, как обливский дьячок. Он не был коренным станичником, появился у нас после гражданской войны, службу нес исправно. Кто он, откуда, мало интересовало обливцев, но зато очень любопытствовали станичники, что это за ящик стоит на угольнике в его горнице и как сам может разговаривать. Ящик тот дьячок называл детекторным приемником. Больше, конечно, ни у кого такого не было. В двадцать четвертом году в январский студеный день, как раз перед обедней поднялся дьячок на клирос бледный, с трясущимися губами и хрипло объявил: