— Анюта! — закричал отчаянным голосом Андреичев.
— Молчать! — тихо сказал Дружинин.
И Андреичев вдруг смолк, окаменел, прикрыл голову тощими руками, как бы защищаясь от удара.
Дружинин вынул из бокового кармана «вальтер» и бросил его в соседнюю комнату под ноги Валентине:
— Держи. Если кто-нибудь ворвется, стреляй.
— Что вы хотите сделать? — дрожащим голосом сказал Андреичев.
— Молчите! — повторил Дружинин. — Сидите. Не смейте вставать. — Он вплотную подошел к Андреичеву, который отшатнулся от него и с такой силой ударился спиной в стенку, что закачалось маленькое зеркало, сделанное в виде подковы, в зеркальной подковообразной рамке с гранеными зеркальными гвоздиками. — Вы помните, какую вы давали присягу?.. Не помните? Так я вам напомню. Слушайте, вы, мерзавец! — Ноздри Дружинина раздулись и побелели. «В случае измены данной мною клятве, вслух в присутствии товарищей, пусть меня покарает суровая рука полевого партизанского трибунала на месте, где совершена измена, в чем подписываюсь».
— Этого больше никогда не повторится… Я вам сейчас все объясню… Клянусь матерью!.. Вы не имеете права! — вдруг закричал Андреичев страшным, неправдоподобным, каким-то заячьим голосом и внезапно осекся. Его побелевший лоб покрылся потом. Под глазами появились тени, водянисто-голубоватые, как разбавленное молоко. — У меня гланды, — бессмысленно прошептал он.
Дружинин взял его обеими руками за худую шею и медленно, чувствуя все время тяжелое отвращение, задушил.
А в это время кухонная дверь уже трещала под ударами прикладов. Раздался грохот. Дверь рухнула. Мастерская наполнилась гулом голосов и стуком кованых сапог.
Дружинин выскочил из-за перегородки. Валентина стояла на коленях за прилавком и, вытянув руку, стреляла из пистолета в солдат жандармского легиона. Сжав рот и нагнув голову, Дружинин схватил низенькую табуретку за ножку, очень широко размахнулся и со страшной силой ударил кого-то по голове. Табуретка разлетелась на куски. Тогда Дружинин схватил с подоконника вазон с азалией и швырнул его в офицера, поднимавшего пистолет, но промахнулся: вазон ударился в стенку, черная мокрая земля поползла вниз по зеленым обоям.
Кто-то дернул Дружинина за ногу. Но Дружинин удержался и успел схватить с подоконника тяжелую колодку с сапогом. Он прижался к стене и стал драться колодкой. Но в это время его ударили прикладом по голове, и последнее, что он увидел, было искаженное болью, плывущее лицо Валентины, которой выкручивали руки.
50. ЗА РОДИНУ!
Они шли по гранитной мостовой, неудобно держа перед собой стиснутые руки в немецких автоматических наручниках: впереди Дружинин, за ним Святослав и Валентина.
Только что им объявили смертный приговор, и теперь они возвращались из особняка, где происходил военно-полевой суд, во внутреннюю тюрьму гестапо.
До тюрьмы было совсем недалеко — большой серый дом наискосок через улицу. Там, в подвале, где раньше находился оптовый склад Укртекстильторга, теперь была устроена камера, происходили допросы, очные ставки, пытки, и оттуда в черных закрытых машинах или на военных грузовиках каждую ночь, перед рассветом, осужденных увозили на казнь.
Этот большой, недавно отремонтированный дом с чисто вымытыми пустынными окнами, с косыми щитами, закрывавшими подвальные трапы, с часовыми возле каждой двери, сверкающей медными ручками, жарко начищенными самоварной мазью, несмотря на всю свою чистоту и опрятность, казался самым мрачным на всей улице — запущенной, грязной, наполовину разрушенной авиабомбами.
Но осужденных не сразу отвели в подвал этого дома. Сначала гестаповцы долго водили их по городу, из улицы в улицу, желая устрашить непокорное население, показать свою силу.
Да, им было чем похвастаться, этим напудренным, затянутым в корсет конвойным офицерам в громадных черных эсэсовских фуражках и длинных лакированных сапогах, шедшим строевым шагом сбоку. В их руках находился Дружинин, неуловимый подпольщик, за которым немецкая и румынская разведки охотились около двух лет.
Впереди и позади медленно ехали два черных броневика с белыми немецкими крестами и пулеметами, наведенными на осужденных. По бокам, с автоматами наизготовку, двумя шеренгами подвигался взвод немецких солдат в стальных шлемах — тугие ремешки на подбородках, глаз не видно. А посередине, в мертвом пространстве, по пустой гранитной мостовой, как бы окруженные прозрачным воздухом смерти, шли три советских человека: Дружинин, Валентина и Святослав.
Они шли по городу, из улицы в улицу, и с каждым их шагом на тротуарах становилось все больше народу.
Люди стояли под арками ворот, в подъездах, у закрытых окон, толпились вдоль тротуаров, становились на уличные чугунные тумбы. Мальчишки влезали на каштаны и акации, чтобы лучше видеть шествие. Город, казавшийся до сих пор пустынным, лишенным души, теперь странно переменился. Вдруг, подобно солнечному лучу, пробившемуся из-за грозной тучи и опоясавшему ее траурные края ослепительно-белой каймой, пробилась и засияла душа города истерзанная, но все еще живая.
Простые советские люди, обносившиеся, голодные, грязные, выходили из развалин и шли по обеим сторонам улицы, провожая Дружинина. На каждом перекрестке стояли пулеметы, направленные на арестованных, а они шли в спокойном, суровом молчании.
Две женщины выбежали из переулка. Они крепко держались за руки и, почти падая от изнеможения, стали пробиваться сквозь толпу. Вытягивая худые, жилистые шеи, они пытались через головы рассмотреть осужденных. Но они ничего не видели, кроме черных башен броневиков и стальных касок конвоя. Тогда они снова бросались вперед, расталкивая людей, извиняясь, почти падая с ног и поддерживая друг друга трясущимися руками.
В их новых, криво надетых и плохо застегнутых на спине ситцевых платьях, еще ни разу не стиранных, в их одинаковых платках, из-под которых выбивались неубранные волосы, в их опухших, измученных глазах, полных изумления и ужаса, было нечто такое, что заставило толпу молчаливо расступиться.
Они бросились вперед и совсем близко от себя вдруг увидели трех осужденных, которые продолжали мерно идти посреди мостовой, неудобно держа скованные руки.
Одна из женщин как-то странно рванулась на месте, словно хотела крикнуть, но не крикнула, хотя все ее порывисто вытянувшееся тело как бы исторгало крик. Она только прижала к лицу сжатые пальцы, изо всех сил стараясь не вскрикнуть. Потом ее лицо стало бескровным, она пошатнулась, стала заваливаться назад и, если бы другая женщина не схватила ее за плечи, упала бы на тротуар. Но она не упала, выпрямилась и быстро пошла, опираясь на плечо другой женщины, по гранитной обочине, не отрывая взгляда от осужденных.
Одна женщина была Перепелицкая, а другая — мать Святослава Марченко. Эти две пожилые женщины казались сестрами. Но, в сущности, они совсем не были похожи друг на друга.
Впечатление сходства создавали надетые на них одинаковые платки. Мать Святослава, хотя ее и называли на Московской улице «старуха Марченко», ничем не напоминала старуху. Это была крепкая сорокалетняя женщина, склонная к полноте, жгучая брюнетка с бровями густыми, как усы, и усиками над верхней губой, похожими на реденькие бровки, жаркая, кареглазая — настоящая черниговская. Когда утром в день суда Перепелицкая — по специальному экстренному решению бюро райкома — вышла из катакомб, с тем чтобы попытаться в последний раз хотя бы издали увидеть свою дочь, она сначала забежала на Московскую улицу к «старухе Марченко».
В том виде, в каком она была, идти в центр города нечего было и думать — слишком явно выдавали ее следы почти двухлетнего пребывания в катакомбах. Вся ее до последней степени изношенная, почти истлевшая одежда была пропитана подземной сыростью, забита въедливой каменной пылью.
«Старуха Марченко» собственноручно вытерла Матрене Терентьевне лицо, шею и руки мокрым полотенцем, полила ей на ноги воды. Затем она вынула из сундука два давних, но еще ни разу не надеванных ситцевых платья, одно кое-как надела сама, а другое дала надеть матери Валентины.