– Солнышко, ты заслужила отдых, – сказала мама. – Ты так долго заботилась обо всех нас, позволь теперь нам поухаживать за тобой.
Напрасно я пыталась объяснить, что не больна. Чем больше я старалась выудить у родных утраченные воспоминания о Кете, тем сильнее они убеждались, что рассудок меня оставил. Но ведь мой разум не помутился, так?
Кете исчезла. И не просто исчезла, а как будто и не рождалась на свет. Все следы ее существования были стерты, не осталось даже пряди золотых волос. Ни засушенных луговых цветов, лент или кружев – ничего. Кете словно не было вовсе.
Твои глаза будут открыты.
Мои глаза были открыты, но я более им не доверяла, ибо видели они одно, а помнили – другое.
Проснувшись однажды утром, я обнаружила, что клавир из комнаты Йозефа перенесли в мою.
– Кто его сюда поставил? – спросила я Ганса. – И почему я ничего не слышала?
Ганс нахмурился.
– Лизель, клавир стоял здесь всегда.
– Нет, – возразила я. – Ничего подобного. Мы с Йозефом занимались на нем в комнате брата.
– Вы с Йозефом занимались на фортепиано, что стоит внизу, – терпеливо ответил Ганс, хотя в его глазах мелькнула тревога. – Это твой личный инструмент, видишь? – Он показал на крышку, где лежала стопка нотных листков. Записи на них были явно сделаны моей рукой.
– Я не… – Я взяла в руки листок с начальными тактами композиции, но хоть убей не могла вспомнить, когда ее написала. Я тихонько наиграла мелодию на клавиатуре. Большая септима, указывалось в пометке.
В памяти всплыл краткий миг перед началом прослушивания. Подкрепи свое обещание, дай несколько нот в знак того, что сдержишь слово, сказал тогда Йозеф. Большая септима… Ну, конечно, ты же всегда с нее начинаешь.
Подлинно это воспоминание или ложно? Может быть, эти ноты я записала до нашего разговора? Или же это очередная фантазия, и я опять выдаю желаемое за действительное?
Ганс обнял меня за плечи и подвел к стулу. В его прикосновении сквозила интимность, но меня передернуло. Он мне не принадлежит. Никогда не принадлежал.
– Садись, Лизель, – мягко сказал он. – Играй. Сочиняй. Я знаю, какое утешение приносит тебе музыка.
Лизель. Ганс всегда меня так называл? Насколько мне помнилось, его губы произносили только фройляйн да Элизабет, и между нами зияла столь огромная пропасть, что мостиком через нее могла служить лишь стеснительность.
– Ганс. Ганзль. – Ласкательная форма его имени прозвучала для меня непривычно.
– Что? – Он обратил на меня взгляд, нежный и неправильный. Ганс никогда не смотрел на меня так, никогда не относился иначе как к сестре.
– Ничего, – наконец ответила я. – Пустяки.
Я проснулась в новом мире, в новой жизни. Действительность развалилась пополам: с одной стороны – правда, с другой – ложь. Но что есть что? Я пыталась соединить рваные, зазубренные края, но кусочки не подходили друг к другу.
«Выздоровление» держало меня в комнате, и делать мне было особенно нечего, разве что писать музыку. Все мои попытки выйти из заключения, найти Йозефа и Констанцу или сбегать в Рощу гоблинов встречали вежливый, но твердый отказ. Король гоблинов предупреждал, что легко не будет. Я ожидала, что препятствиями мне станут архисложные задания, что меня ждут мистические поиски и героические битвы, а застряла на месте из-за обычного человеческого участия. Отдыхай, милая, звучало рефреном, набирайся сил. Ну, а я… не могла противиться искушению.
Как просто, чертовски просто сидеть за клавиром, позабыв о внешнем мире и его искаженном постоянстве. Как просто – перебирать прохладные клавиши слоновой кости и отправлять разум в полет, превращать разочарование, тоску и неутоленные желания в музыку. Как это просто – сочинять и… забывать.
Такой и должна быть жизнь. Такой она всегда была.
Обрывок печальной мелодии, мое музыкальное обещание Йозефу, приобрел вид маленькой траурной багатели. Я определилась с тональностью и размером – ля минор, четыре четверти, но, как ни билась, выстроить цельное произведение не могла.
Легче всего сочинить мелодию и тему – то и другое я перенесла на бумагу в первую очередь. Далее следовало поработать над аккордовым движением и вспомогательных созвучиях, и в этом я всецело полагалась на инструмент. В отличие от Йозефа, я не умела извлекать их из головы, зато могла записать те звуки, которые мое ухо – нет, сердце – слышало как верные.
Некоторое время спустя я бросила записывать свои музыкальные мысли по одной и отдалась на волю импровизации. Я играла без перерыва, экспериментировала, искала. Папа говорил, что настоящие композиторы трудятся в жестких установленных рамках, но я хотела свободы, предпочитая подгонять окружающий мир под ту музыку, что звучит в моей душе.