Черный Ангел летел над горами. Летчик был зорок и видел все. Ясная была ночь, и видимость была что надо. В наушниках шлема висел далекий земной гул. Земля иной раз посылала ему то робкие, то властные сигналы, и он особо не запоминал их — гораздо важнее было созерцать, вбирать подробности, мгновенно пролетающие под крылом. Никто не знал его мыслей, о чем он думает, летя. Острые пики и срезы, ножевые лезвия и серебряные топоры гольцов возникали и падали, когда кренился его самолет. Он не боялся врезаться в гору и разбиться, хотя часто снижался и шел над заснеженной землей на бреющем полете. Никто не знал его имени. Земля пыталась запросить его. Он молчал. Глубже надвигал на глаза шлем.
Может быть, у него было не одно, а два имени. Или даже три. Солдаты считали его святым. В собственной части, когда он сажал черный самолет на посадочную полосу, когда прекращался гул двигателя и он выползал из кабины, сдирая шлем со лба и вытирая пот, и скалясь натужно и устало, его боялись расспрашивать. Командиру довольно было, что он есть и что выполняет заданья.
Он летел, зорко всматриваясь, впиваясь глазами в мелькающие вершины, в ржавую грязную, мохнатую шкуру заснеженной тайги по склонам, и затаившиеся меж горных расщелин синие то длинные, как лепестки васильков, то круглые, как девичьи радужки, замерзшие озера. Он очень любил большое Озеро. Он знал его названье: Байкал. Оно напоминало изогнутый длинный монгольский серебряный клинок, брошенный каганом после битвы. Синего живого, вытащенного из-подо льда омуля, которого ударили по башке багром, и он перестал биться.
Он пролетал над Озером, и, он мог поклясться, ему показалось, да нет, это и в самом деле было так, что там, внизу, около берега, около покрытых снегом камней, привязана лодка, а в лодке лежит… ну да, лежит женщина, и она едва укрыта шубкой, она легко одета, — он сделал еще круг над Озером, и еще, и еще, чтобы получше разглядеть ее, — о да, женщина, нет, молодая девушка, и глаза ее закрыты, она спит или умерла. Она лежит на дне лодки, и она замерзнет, если она жива еще, ведь там, внизу, мороз не хуже, чем в небе. В такой мороз лошади пристывают в конюшнях копытами к сенному настилу. А бабы на заимках пекут в печах кислые хлебы. А бурятки, чтоб согреть чрева своих мужей, лепят из теста поозы, такие вкусные лепешечки с мясом внутри, и варят их на пару. Господи! Помоги этой девчонке. Ведь никто ее не спасет. И он тоже; он в небе, он на службе. Война есть Война. Мало ли девушек, женщин… подраненных, забитых, изнасилованных… замерзших на берегах рек, озер, морей в старых просмоленных пустых лодках… Мир полон горя. Еще одно горе пролетает под ним, под его крылом. А ему-то какое дело?! Ему-то что?!
Он сделал заход над Озером еще раз, последний. Снизил машину, чуть не чиркнув носом самолета по береговой кромке, по макушкам высящихся на холмах темно-зеленых, синих грозных кедров. Ледяные торосы поднимались из толщи сине-серого, то хрустального, то грязно-ноздреватого льда Озера. Он увидел и запомнил ее лицо. Волосы надо лбом взвивал понизовой ветер, суровый култук. Тонкие черты высвечивались изнутри лимонным, сердоликовым светом — так высвечена, на нежном женском теле, старая драгоценность. Аристократка?.. В деревнях не уродливей лица встречаешь. Россия славится красивыми девушками. Жалко ее. Застынет ведь. Зимние птицы, вороны, налетят. Исклюют всю, выклюют глаза. Вороны на полях Зимней Войны ох как разжирели. Птенцов готовы выводить хоть в Рождество, в наилютейшие холода.
Бедная птица. Замерзшая птица.
Двигатель взревел, черный самолет взмыл выше, по траектории в зенит. Набрал высоту. Черный Ангел вцепился в летный штурвал, сжав губы и зубы. Красавица в лодке. Спящая Царевна. И Озеро во льду. И вороны, кружащиеся в сини над ней.
…из тьмы, из черноты выступили лики. Юргенс поднял руку и гладил их, и осязал. О!.. мама… милая мама… ты… Зачем ты назвала меня чудным именем… мне уже дали другое, и оно — собачья кличка… Может быть, я всего лишь собака, мама. И мне надо бросить кость. И натаскать меня… чтоб я убивал еще и еще… Зачем я родился мужик, мама?.. Я так не хотел. Девочке — легче. Она — нежнее. Она… цветочек…
Родной. Сынок. Женщина страдает. Женщина рожает. Женщина, как и мужчина, сражается на Войне. Я бы тоже сражалась, рядом с тобой, если бы была жива.
Но ведь ты живешь!.. там, за чернотой… за острыми зубьями черных пихт и елей… за пологом звездным, за смоляной плащаницей… вот я вижу золотой нимб у тебя над затылком, и я глажу его рукой, и он — горячий… золото жжется…
Да, родной. Золото жжется. Отец твой тоже это знал.
А кто был мой отец, мама?!.. я не помню его…
А вот он, вот лик его, гляди, выступает из тьмы…
Старик с лицом медным, широким, как крестьянская миска, лысый, с пухом серебряных волос на висках, с пушистыми серебряными казацкими усами, с глазами серыми, озерными, вышел, подался из густой болотной тьмы, и над его изморщенным лбом тоже горел, пылал темным пламенем, золотым сусальным огнем яркий нимб. Отец!.. Здравствуй, сын. Ты мне снишься?!.. Я тебе снюсь. Зачем ты мне приснился на Войне?!.. к тому, что мне завтра умереть?.. в бою, от шальной ли пули… Нет, радость моя. Я привиделся тебе для того, чтобы жить.
Чтобы жить, любим мы.
Чтобы жить, зажигаем над головами яркие золотые нимбы: чтобы видели нас издалека наши дети и любимые, наш народ обманутый.
Чтобы жить, я родил тебя. Ты меня не знаешь. Мы встретимся. Когда-нибудь.
Я не хочу умирать, отец, чтобы свидеться с тобой!.. Я хочу жить!.. на Войне, где угодно…
Я люблю тебя. Я твой Отец Небесный. Пусть будет с нами, что будет.
Золотые нимбы склонились, истаяли во тьме. Казарменная волосяная подушка пахла мужичьим потом. Он лежал ничком, лицом в жесткую подушку, задыхался, бредил, и его лицо было мокро, и свежие рубцы вдоль по лицу болели и вспухали, напоминая о крещенье огнем и железом.
— Вот Он!.. Гляди…
Путники поднесли руки ко лбам, прищурились; всмотрелись.
Два путника: мужчина и женщина. Оба — в тряпье, в рубище. Паломники?.. шли издалека?.. китайцы… чужеземцы?..