А теперь вот тут прозябай. Корчись под выстрелами. Ее два раза уже ранило. В горах затеряна заброшенная табачная фабрика. Солдаты хотят курить. Она набивает старым, древним табаком самодельные трубочки, свернутые из любой бумаги — из старых газет, из грязных ошметок, годных разве что для клозета. Она и сама тишком научилась курить. Подносит к носу свернутую горе-сигарету, вдыхает терпкий запах. Потом лезет в карман за спичками, чиркает, тщится — напрасно, спички сырые, крикни вестового, поклянчи у него зажигалку. Модную, американскую. Таких в России не делают.
И взвей язычок синего огня; и прикури. И затянись — так глубоко, чтобы дурманный дым поднялся к темени, обволок глаза, кинул ко щекам пламенную, темно-алую бредовую кровь. Сколько крови на Войне. Сколько криков. Покури вот так, молча. Помолчи.
Они там, за стеной, гогочут, клекочут. Они птицы. Они маленькие людские звери. Они воюют — зачем-то, бесконечно. Берегись, Кармела, табак — это на опий. Не укуришься. Простой смерти подобен. К тебе, в домульку, все время, то и дело наезжают люди на черных военных машинах. Стучат в дверь сапогами. Ломятся. Требуют: нам сигарет, кустарной твоей махорки!.. да поживее… мы тут же едем на передовую… мы с передовой… перед смертушкой хоть накуриться вволю!.. да не мешало б еще и девчонки отпробовать… а, Кармелка?!.. что жмуришься… не хочешь?.. что, обидели мы тебя, да?.. извини, мы не хотели… да ни за какие деньги не поверю, что ты тут — ни с кем… заткнись, дурень, у нее же есть муж!.. Какой муж?.. этот, мрачный хмырь такой, все молчит всегда, что ли?.. это — ее муж?.. ну и влипла девка… да нет, ребята, это не муж, это так, военный муж… вот закончится Зимняя Война — они тут же и разженятся… это здесь они, от тоски… Заткни глотку, ты!.. девушку не оскорби!.. знаешь китайскую мудрость: никогда не бей женщину, даже цветами… а словами — можно?.. а лучше всего, по-нашему, по старинке, — кулаками, — смирней будет, слаще тело будет… и душа прогнется, под меня мягко ляжет…
Мягко стелет — жестко спать…
В дверь забарабанили, загрохотали. Знакомый стук. Это он. Только он так тарабанит, будто на пожар. Она любит его? Как и кого можно любить на Войне?! Она отерла пот и табак с влажной, в капельках, губы пропахшей табачными листьями ладонью. Побежала открывать — путаясь в рассыпанных на полу свертках с сухими пахучими листьями, задевая ногами о крепко увязанные мешки с табаком, заплетаясь, спотыкаясь. Она все-таки еще пьянела с глубоких затяжек. Вот когда она совсем научится курить и не будет пьянеть, а только холодно щуриться сквозь сизый дым — вот тогда она будет настоящей солдаткой.
Она резко откинула гигантское кривое ухо железного крючка.
— Это ты, Юргенс!.. это ты… проходи!.. Я работаю…
Мужчина прошел в табачную каморку, согнувшись, чуть не задев головой о притолоку — так был высок. Когда я иду, я задеваю головою тучи, смеясь, говорил он. И она смеялась вместе с ним. Бедная Кармела, руки твои все в табаке, и нос тоже, да ты и не сыта и не пьяна. А как хочется вкусной, сытной еды здесь, в проклятых диких горах. И хорошего вина. И стол накрыть. Хорошо выстиранной белой камчатной скатертью; и уставить его драгоценной, прозрачной хрустальной посудой; а говорят, есть такой богемский хрусталь, он цветной, и на снежной белизне горят разноцветные рюмки, синие фужеры, темно-красные бокалы. И она трогает их мокрыми пальцами, обводит пальцем края, и они звенят, звенят, поют тонкую, скорбную застольную песню. И люди, стоящие и сидящие за богато сервированным столом, улыбаются друг другу, шутят, травят анекдоты, сыплют светскими непристойностями, галантными фразочками, шепотом выбалтываемыми тайнами, передавая друг другу на блюдечках то шпротину, то мандарин, то дольку апельсина, то ломтик дыни, то кровавый, дымящийся бифштекс. Кровь. Опять кровь. Не надо кровь. Лучше пусть передадут мне… вон там, видите, возвышается горка… немножечко салата оливье и, пожалуйста, две крабовых лапки. И налейте чуть-чуть желтого муската в бокал. Я выпью за вас, господин… В какой прежней жизни это было. И с тобой ли. Ты не перепутала ли чего.
— Привет, Кармела. Как ты тут?
— Да уж как видишь.
Он видел — раскардаш; развал; раздрызг. Мешки с горным тибетским и алтайским табаком то завязаны, то развязаны, из холстины табачные духмяные рыжие пряди торчат, благоухают. Работенка не бей лежачего. Свернуть сигарету, набить душистым мусором. Зачем мужик курит сухие растенья? Чтобы набраться храбрости, трус врожденный?.. Чтоб забыться — здесь, на Войне, где помнишь все до пятна чужой крови на вороте гимнастерки?
— Я тоже ничего себе. Я убил троих.
— Богатый урожай.
— Меня хотели убить, а я убил троих. Справедливый расклад, а?
— Все, что делает Господь, все справедливо.
— Умоленная дура! Твои молитвы надоели мне!
— Ты разве некрещеный, Юргенс. Давай я тебя покрещу. Встанешь под водопад, я прочитаю «Отче наш», а крестик…
— Свой, что ли, отдашь?..
— Я… для тебя припасла. Тут, в горах, есть православный заброшенный монастырь, там икона Божьей матери Одигитрии. Я, когда танковая атака была, туда убежала.
Он усмехнулся. Взял ее за плечи, встряхнул. Губы его улыбались, а глаза глядели прямо в ее глаза мрачно, не мигая.
— Помолиться за всех?.. Скопом?..
Она повела плечами, освобождаясь от его цепких рук. Откинула голову. Черные, крупно, кольцами, вьющиеся волосы скользнули вниз по спине волной. В ухе сверкнула золотая серьга. Он проследил, как косит вбок и вниз ее темный, похожий на черную сладкую сливину глаз. Как она загорела — снег, жесткое яркое зимнее Солнце, отсветы белых лучей бьют ей прямо в щеки и шею, она бесконечно топчется на ветру, принимая товар на склад, мешки с провизией и табаком, помогает санитарам таскать раненых на носилках; и стрелять, стерва, научилась. Прекрасная военная жена. Лучше не сыщешь. И хороша, собака. Когда его днями, неделями нет в табачной каптерке — с кем она веселится по ночам?!