На мгновение Клер закрыла лицо руками. Когда она снова посмотрела на Жюльена, черты ее искажала горестная гримаса.
— Война в Морфоне-на-Холме разразилась на следующий день после нашей свадьбы, — продолжила женщина. — Я не почувствовала ее начала и не смогла предотвратить. Да и возможно ли было это сделать? Все происходило втайне, и снова я оказалась единственной, кому ничего не было известно… Я осознала, что Матиас болен, только когда в нем уже серьезно укоренилась болезнь. А старик… старик сделал все возможное, чтобы заставить сына поверить в то, что я была его любовницей. Будто бы я проводила время с ним, Шарлем Леурланом, пока муж строил свои корабли. О нет, он не говорил об этом в открытую и не выставлял напоказ наши «отношения». Все делалось куда тоньше, куда продуманнее: он принимал вид удовлетворенного, расцветшего от счастья человека, изображал сытого кота, время от времени останавливая на мне двусмысленный взгляд — взгляд сообщника — или позволяя себе какой-нибудь слишком нежный жест, уместный по отношению к любовнице, но не к снохе. Иногда его рука слишком долго, дольше, чем того позволяли приличия, задерживалась на моем бедре или шее; а порой это проявлялось в его манере легонько брать меня за плечи — все, что он делал, давало повод подозревать нас… в близости.
Нелегко об этом рассказывать, но, надеюсь, ты сможешь понять. Он всячески демонстрировал «интимность» наших отношений, нередко нарочно показываясь при мне полураздетым… взял за обычай говорить мне «ты» как-то по-особому, чуть ли не подавляя вздох. Механизм был запущен: теперь старик постоянно отводил меня в сторону, нашептывая мне то, что не представляло никакой важности и чаще всего касалось хозяйства. Подходил вплотную и тыкался губами в ухо: «Ты подумала о варенье, милочка? Полным-полно фруктов, которые могут испортиться». И всегда подстраивал так, чтобы Матиас заметил его маневры, — тогда он резко выпрямлялся и уходил с притворно виноватым видом. Когда Матиас спрашивал, о чем это я говорила с его отцом, я отвечала правду: «о варенье», но звучало это неубедительно.
Жюльен едва осмеливался дышать. Ему нетрудно было представить отравленную атмосферу в бывшей крепости. Но он боялся услышать конец этой истории и был готов просить Клер замолчать.
— Старый мерзавец все точно рассчитал, — продолжила Клер. — Месяца на три он сделал перерыв и вел себя нормально, но потом начал сызнова. Матиасу пришлось отлучиться из дома по делам, и он был вынужден оставить нас вдвоем. Едва сын с чемоданом появился в дверях, как старик возобновил комедию, давая понять, что мы вновь вернулись к нашим «отношениям». И опять начались любезности, объятия по любому поводу, показная раздражительность. И Матиасу не потребовалось много времени, чтобы взорваться. Рассудок его помутился, и воспаленное воображение стало рисовать отвратительные картины. Он принялся задавать вопросы… изучал мое тело, устраивал настоящее медицинское обследование. Зачем я тебе это говорю… но это так унизительно, когда тебя раздевают и изучают с лупой в руке. Мой муж искал следы: укусы, царапины, синяки… разглядывал меня со всех сторон, как выставленное на продажу животное. Если, на мое несчастье, мне случалось пораниться о куст в саду, приходилось выдерживать целый допрос, называть свидетелей этого происшествия. Когда я забеременела, Шарль уже почти достиг своей цели — вселил в душу сына сомнение. На наши отношения с Матиасом легла тень, преграда, о которой никто не говорил вслух, но которая всегда стояла между нами, в любое время — днем и ночью. Я уже не была прежней простушкой и отлично понимала, чего добивается старик, но и представить себе не могла открытой конфронтации. Шарль был очень упорным, а ненависть к сыну превратила его в гения. Худшее, пожалуй, заключалось в том, что мне не удавалось вызвать в себе искренней злобы, напротив, я испытывала нечто вроде уважения к этой любви, выходившей за рамки здравого смысла. Применительно к моей скромной персоне мне это казалось чрезмерным, незаслуженным. Не стоила я такого рвения. Невольно я сравнивала себя с героинями греческих трагедий. И не важно, что Шарль был немощен и ему требовались парфюмерные средства, чтобы скрывать старческий запах, ревность его преображала — он был великолепен! В какие-то моменты я даже чувствовала себя сообщницей старика и не препятствовала его действиям. Страсть его достигала такой силы, что все обретало величие: интриги, уловки, притворство. Заурядная семейная история перерастала в трагедию, и все это ощущали, но остановить было невозможно — слишком многое перемешалось, и я уже не знала, люблю его или боюсь… Я надеялась, что окончательный приговор вынесет судьба — решать сама я была не в состоянии. Потом я много об этом размышляла, но ответа так и не нашла.
Клер вздрогнула и присела, чтобы подбросить в огонь хворост. Она ломала сухие ветки с отрешенностью автомата, не замечая, что делает. От попавших в костер сучков акации брызнули искры, больно ужалившие ее обнаженные руки. Но она только отшатнулась, не издав ни звука, словно была загипнотизирована и потеряла чувствительность. Мальчик укрылся в тени, стараясь не встречаться с ней глазами, ибо был убежден, что, перехвати он ее взгляд, мать замолчит. Знал он и другое: это был его единственный шанс узнать правду, ведь она предупредила: либо сейчас, либо никогда, и любой пустяк — косой взгляд, покашливание, неожиданно раздавшийся шум — способен обратить в ничто волшебную ночь исповеди.
— Однажды, — с трудом выговорила Клер, — я застала его на месте преступления… Шарля… Готовилась очередная сцена комедии: сняв с расчески в ванной комнате несколько моих волос, он раскладывал их на своей подушке! Старик заранее приобрел духи и тюбик губной помады, которыми я пользовалась, и как раз занимался тем, что оставлял «следы» на наволочке. Понимаешь, зачем? Ему хотелось с помощью этих мелких хитростей дать понять Матиасу, что я провела ночь в его постели! Я так и застыла на пороге, не в силах произнести ни слова. Он почувствовал мое присутствие и обернулся. По лицу его скользнула улыбка… Ни малейшего смущения! Наоборот, он казался довольным собой, словно говорил: «Видишь, на что я ради тебя иду? Вот до какого состояния ты меня довела!»
И у меня не хватило духа призвать его к порядку. Стыд и ощущение вины вытолкнули меня из комнаты. Скажи я об этом Матиасу, он ни за что бы мне не поверил. Шарль знал — в его руках все козыри. Во время моей беременности он немного успокоился, но преследований не прекратил: в саду он обычно усаживался возле моего шезлонга и поглядывал на мой живот с видом собственника. Теперь он молчал — необходимость в разговорах отпала: по дому поползли слухи. Кого-кого, а уж слуг-то ему удалось провести! Сила Шарля заключалась в молчании — тяжелом, многозначительном, он умел разыграть драму одним взглядом и был куда внимательнее ко мне, чем Матиас… Незадолго до твоего появления на свет я засомневалась — уж не помешался ли он окончательно, убедив себя в истинности своей фантазии? Порой Шарль принимал виноватый вид, словно собирался сказать: «Бедная малышка, не сердись, я все это делаю, чтобы как-то себя занять, это помогает мне не думать о смерти. Некоторые коллекционируют бабочек, а я нахожу удовольствие в маленьких пьесках, поставленных в домашнем театре. Считай, что у меня легкое старческое слабоумие, и прощай мне маленькие странности. О, долго это не продлится…»
Когда ты родился, он демонстрировал чрезмерную радость, превосходящую нормальную радость деда, понимаешь? Доходил до того, что показывал тебя своим клиентам, повторяя: «Вылитый я, не правда ли?» Матиас меня возненавидел, день ото дня становясь все злее, неистовее — с работниками, с животными. Видимо, он продолжал задавать себе роковой вопрос: сын ты ему или сводный брат? Атмосфера в доме накалялась, и я начала бояться за твою жизнь. Когда Матиас брал тебя на верфь, я до вечера дрожала от страха. Душа мужа продолжала разрываться, не зная, что выбрать — любовь или ненависть. Прошли годы… Для окружающих я была «шлюхой Леурланов», переходившей из одной постели в другую и даже не знавшей, кому она обязана первенцем. Об этом судачили везде: днем в портовых кабаках, ночью в открытом море на рыбачьих парусниках. У зажиточных крестьян служанка часто делит ложе сразу с несколькими мужчинами — не потому, что ей этого хочется, а потому, что она всего лишь служанка, и будь то хозяин или его сыновья — ей безразлично. Вот и я стала такой девкой! Паршивой овцой в стаде, мнения которой никто не спрашивает. В отдельные годы, когда здоровье Шарля ухудшалось, я пользовалась передышкой. Перемирием. Мы с Матиасом завели разные спальни. Я узнала, что он гуляет с девицами с консервного завода. Но перемирие всегда оказывалось кратковременным: как только Шарль вновь оказывался на коне, военные действия возобновлялись. И Матиас не знал покоя, продолжал метаться… Ближе к концу он практиковал «ложные отъезды». Делая вид, что уезжает, возвращался и шпионил за нами с ружьем на изготовку. Предоставлял нам «возможность», видишь ли… Вот когда мной овладел настоящий ужас. С той поры Матиас не расставался с ружьем, а я до смерти боялась, что Шарль позволит себе какую-нибудь выходку: поцелует меня или сделает что-нибудь подобное. Я постоянно чувствовала себя под прицелом. Выносить это было невозможно.