— Пока.
Тревожно.
Юхан Якобссон, Бёрье Сверд, Зак — все родители знают эту тревогу.
На улице холодно.
— Пока, Туве.
И Малин остается в пустой квартире.
При помощи дистанционного пульта она выключает телевизор, откидывается на спинку дивана и делает глоток текилы, той, что налила себе перед ужином.
Они с Заком уже съездили в Буренсберг и допросили любовницу Лидберга. Женщине около сорока, она не красавица, но и не дурна собой — одна из многих обыкновенных женщин, жаждущих излить на кого-нибудь свои чувства. Предложив гостям кофе с булочками домашней выпечки, она рассказала, как была одинока и не имела работы, как однажды решилась попытать счастья там, где, по ее мнению, был шанс. «Это нелегко, — говорила любовница Петера Лидберга. — Или ты слишком стара, или не имеешь подходящего образования. Но в конце концов все наладилось».
Показания Лидберга женщина подтвердила. Потом покачала головой: «Хорошо, что он выбрал эту дорогу. Иначе кто знает, сколько еще труп провисел бы на морозе».
Малин смотрела на фарфоровые фигурки на подоконнике. Собака, кошка, слон — целый фарфоровый зверинец.
«Вы любите его?» — спросила Малин.
Зак инстинктивно покачал головой.
Но женщина не усмотрела в этом вопросе ничего плохого.
«Кого? Петера Лидберга? Нет, совершенно не люблю, — засмеялась она. — Вы ведь понимаете, это всего лишь женская потребность иметь кого-то рядом».
Малин поудобнее устраивается на диване и вспоминает Янне. Как трудно порой бывает подобрать подходящие для него слова — он словно черный контур, нависающий над ней. За окном она видит башню церкви Святого Лаврентия, ожидает удара часов, вслушивается в темноту, словно пытаясь различить в ней шепчущиеся голоса.
Если вы не оглохли, вы должны сейчас слышать, как трещит ветка. Как разрываются волокна и как мое качающееся тело рассекает замерзший воздух. Ты, стоящий сейчас как раз там, куда я упаду, должен отскочить в сторону. Но ничего подобного не происходит. Все мои килограммы рухнут прямо на тент, ломая алюминиевые трубки, словно тонкие спички, и вся ваша конструкция завалится. А ты, несчастный в полицейской форме, ты сначала почувствуешь, как что-то упадет на тебя, потом ощутишь мой вес, и далее — как глыба моего промороженного тела прижимает тебя к земле и как в тебе что-то ломается — ты не поймешь сразу, что именно. Но тебе повезет, это всего лишь треснет локтевая кость, любой доктор легко справится с этим, и твоя рука снова будет целой. Даже после смерти, как видно, я не могу причинить серьезного вреда.
И поскольку, несмотря на все мои призывы, вы не снимаете меня, я попробую договориться с деревом. По правде сказать, оно порядком устало держать меня на самой старой из своих веток. Ей пора умереть, говорит дуб, так что будь добр, падай, падай на тент, на землю, и устрой там, внизу, небольшую заварушку.
И вот я лежу на вопящем полицейском, среди вороха контактов и ткани. Нагреватель гудит мне в ухо, я не чувствую его тепла, но знаю, что оно есть. Я ощущаю землю под своими руками — вы разогрели ее и сделали влажной. Влажной и приятной на ощупь, словно внутренности живого существа.
Малин пробуждается от голоса Туве.
— Мама, мама, я уже дома. Не лучше ли тебе было перейти на постель?
«Где я? — спохватывается Малин. — Программа уже закончилась? Ты была на улице?»
— Что? — говорит она вслух.
— Ты уснула на диване. Я прямо из кино.
— Ах да, верно.
Малин приходит в себя не сразу, и ею овладевает подозрительность. Когда она сама делала какую-нибудь глупость, то спешила убедить папу, что все в порядке. Но прежде чем она успевает усомниться в словах Туве, та спрашивает:
— Мама, ты пьяна?
Малин трет глаза.
— Нет, просто глотнула немного текилы.
Бутылка стоит перед ней. Пол-литровая бутылка бочковой текилы, которую она купила по дороге домой с работы, пуста на треть.
— Отлично, мама, — продолжает Туве, — тебе помочь перебраться на постель?
Малин качает головой.
— Это первый раз, Туве. Один-единственный раз тебе придется сделать это.
— Второй.
— Второй, — кивает Малин.
— Спокойной ночи, — говорит Туве.
— Спокойной ночи.
Часы на столе показывают без четверти одиннадцать. Краешком глаза Малин замечает, что волосы Туве распущены и она снова выглядит как маленькая девочка.
В стакане осталось чуть-чуть текилы. Зато в бутылке много. Еще глоточек? Нет. Не надо. Малин устало поднимается и, пошатываясь, уходит в спальню, где и падает на постель, не в силах раздеться. Чтобы видеть сны, которых лучше бы не видеть.
7
Третье февраля, пятница
Ночью джунгли гуще.
Влажность, ползающие твари всевозможных мастей — острые лезвия змей, пауки, многоножки. И плесень, за ночь покрывающая изнутри спальный мешок.
Они приземляются на аэродроме; бесконечное множество горящих на нем крохотных огоньков кажется звездным небом, опрокинутым на землю. Русский «Туполев» с потрепанными крыльями ныряет вертикально, как вертолет. Душа дрожит в тесной комнате, где дети и мама стоят вокруг. Туве, маленькая Туве: «Папа, что ты здесь делаешь? Ты должен быть со мной, дома». Я приду, приду… Они выгружаются, вырываются из нутра самолета. Ступай к выгребным ямам, и они выйдут тебе навстречу из темноты. Можно будет видеть их глаза — только глаза, тысячи глаз во тьме, которым нужно верить. Испуганное голодное бормотание, залпы кишечных газов… Назад — иначе мы сделаем с вами то, чего не сделают и хуту.[15] Назад — и многоножки ползут по моей ноге, а плесень растет. Кигали, Кигали, Кигали — неизбежная мантра сна.
— Убери эту проклятую сороконожку, Янне, — зовет кто-то.
Туве? Малин? Мелинда? Пер?
Убери…
Кто-то отрезает ногу у еще живого человека, бросает в котел с кипящей водой и наедается сам, а потом детям позволят разделить объедки. И никому нет до этого дела. Но если украсть молоко у того, кто еще полон жизни, это карается смертью.
Не стреляйте в него, говорю я, не стреляйте.
Он голоден, ему десять лет, у него большие желто-белые глаза, зрачки расширяются по мере осознания того, что все это закончится здесь и сейчас. И тебя я тоже не смогу спасти.
Но вы стреляете.
«Пес, пес, пес, хуту, хуту, хуту!» — вопите вы, и ваша ненасытность, ваша сатанинская натура порождает во мне желание топить вас в отхожих ямах, которые мы вырыли здесь, как только явились, чтобы холера, тиф, другая зараза не убивали вас в количестве большем, чем могут убить даже хуту.
Янне. Папа, возвращайся домой.
Или это навес разбило вдребезги?
Здесь чертовски мокро. Может, сороконожки помогут высушить эти капли?
Дьявол, как жжет! Чертовы негры!
Не поднимай на меня это мачете, не бей, не бей, нет, нет, нет… — и крик врывается в комнату, пересекая границу сна, границу грезы, в его спальню, в его одиночество на простыне, влажной от приснившейся воды.
Он садится в постели.
Крик отдается эхом в четырех стенах.
Он трогает руками ткань.
Все мокрое. Как бы ни было холодно там, снаружи, здесь, внутри, оказывается, достаточно тепло для того, чтобы пропотеть насквозь.
Что-то ползет по ноге.
«Это остатки сна», — думает Ян Эрик Форс, а потом поднимается и идет к бельевому шкафу в прихожей за новой простыней. Этот шкаф достался ему по наследству. Уединенный дом в рощице, что в нескольких километрах от Линчёпинга в сторону Мальмслетта, они с Малин купили сразу после рождения Туве.
Половицы скрипят, когда Янне выходит из спальни в прихожую.
У ног Бёрье Сверда лают собаки.
Овчаркам не страшен мороз, пусть даже и в пять утра. Они просто рады видеть хозяина, предвкушают беготню в саду, наперегонки за палками, которые он будет бросать им то в одну, то в другую сторону.
15
Хуту и тутси — этносоциальные группы, населяющие Руанду. В 1990-е годы в Руанде разразилась гражданская война между хуту и тутси.