Пришло короткое письмо. Мужчина писал, что это последнее письмо, — вот-вот прилетит в полк вертолет и увезет их, а пока погода нелетная, но вот-вот.
Была поздняя осень, и ледяные туманы пахли снегом.
Женщина просыпалась очень рано. Она вставала рано, чтобы сделать прическу. Умывшись и позавтракав, она усаживалась перед зеркалом, разложив на столике тюбики, коробочки, расческу и флаконы, и принималась завивать и укладывать свои светлые, не очень густые и недлинные волосы. Серый лохматый кот, потягиваясь, шел к ней и, выгнув хвост, ласково рокотал горлом и терся о голые ноги, и кожа на ее ногах становилась пупырчатой.
Обычно она собирала волосы в пук на затылке и стягивала резинкой, теперь же она приходила в школу с замысловатыми коронами и облаками на голове, и учителя-мужчины говорили про себя: ого, — и по-новому оглядывали ее и видели, что она очень молода, что у нее бела шея, розовы губы, что у нее красивые икры и руки, и когда она идет... и лучше не смотреть долго сзади на нее, когда она идет. И припоминали, что ее муж где-то служит в армии.
Она была заурядная молодая женщина, каких сотни и тысячи, но должен был вернуться мужчина, и она вдруг изменилась, — и лысый Борис Савельевич, учитель русского, изумленно глядел ей вслед, и у него сохло во рту, а в голове тяжелыми товарными эшелонами проносились дикие мысли. И физкультурник, человек дела, а не мечты, заигрывал с нею на переменах и спрашивал, не наколоть ли ей дров. Ну и ученики, конечно, пучили на нее глаза, машинально теребя жидкие усики, ковыряя прыщики на лбу и рисуя в воображении не менее дикие, чем мысли Бориса Савельевича, картины.
Школьные женщины были шокированы и уязвлены. Физкультурник, учитель русского, трудовик и военрук перестали их замечать и, как опоенные сильнодействующим зельем, лупили масленые глаза на эту женщину и говорили ей какие-то пошлые, какие-то приятные двусмысленные вещи. А что случилось-то? Да ничего. Ничего нового в одежде, губы без помады, ресницы без туши, — все, как прежде, и новое — только прическа.
Директорша сразу сформулировала про себя происшедшую перемену следующим образом: ярко выраженная сексуальность. Это было плохо. Это дурно влияло на нравственную атмосферу. Нужно было принимать какие-то меры. Но какие? Ярко выраженной сексуальности не было ни в одном запретительном параграфе. Директорша внимательно приглядывалась к своей подчиненной и ни в чем не находила нарушений норм: юбка достаточно целомудренна, кофточка непроницаема, злоупотреблений красками нет. Прическа? У директорши тоже прическа, тоже короны и облака, и у всех короны, облака, локоны-змеи, так что скорее вызывающа была ее прежняя прическа — простой хвост, а нынешняя вписывается в общий хор. Ну нет во всем этом ничего из ряда вон, хоть ты тресни, а окинешь ее эдак общим взглядом — сексуальна и взрывоопасна!..
Женщина, ждавшая мужчину с Востока, не замечала холодного презрения школьных дам, и восхищения прыщеватых недомужчин, и ухаживаний школьных рыцарей — мускулистого физкультурника, сухого и сморщенного военрука, лысого мечтательного Бориса Савельевича и седовласого толстого трудовика с вставным левым глазом. Она ждала.
Придя из школы, она растапливала печь, грела воду в двух ведрах и теплой водой мыла полы, протирала мебель сырой тряпкой и еще что-то чистила и скоблила, хотя все в доме уже давно сверкало. Кот бродил за нею из комнаты в комнату и смотрел на все эти приготовления насмешливо, — вообще он на все глядел скептически, у него были умные глаза, на щеках топорщилась густая светлая шерсть наподобие бакенбард, он был сыт, медлителен и пушист.
Женщина не подымала глаза на «Красные виноградники», и ей это удавалось некоторое время, но в конце концов ее глаза прилипали к картине. Она пристально глядела на картину и говорила себе: ну и что? Ну, осень, и листья лоз красны, ну, женщины собирают в корзины гроздья, вдалеке висит солнце, а по дороге, текучей, как река, топает обыкновенный бездельник, бродяга, — люди трудятся, а он шагает себе, сунув руки в карманы и, наверное, посвистывает, и видно, что у него нет ни дома, ни семьи, и он не знает, куда ведет дорога, — вот и все. И, честное слово, непонятно, что мужчина нашел в этой мазне? Сумасшедший художник взял да наляпал красок на холст, а все теперь охают да ахают... Когда он вернется, я ему прямо скажу, что эта мазня мне не нравится, ей-богу, скажу... Бог-бог-бог, любимый и великий, добрый, ласковый, люблю тебя и прошу тебя...
Да нет, это не сразу, я ведь не сразу невзлюбила картину эту дурацкую, сперва я была равнодушна, но потом в одном осеннем письме он упомянул алые виноградные листья за проломленным и разбитым снарядами дувалом, и — вот... А этот бродяга — не бродяга, он вестник, и он знает, куда идет... Ну, чушь!
Потом она снимала с плиты второе ведро, закрывала на крючок дверь, задергивала шторки и мылась в большом тазу. Вымывшись, она вытиралась мягким длинным и широким полотенцем и проходила из кухни в комнату, и останавливалась перед большим зеркалом в углу. Она смотрелась, поворачиваясь, хлопала ладошкой по тугому, еще не рожавшему животу и пыталась увидеть себя глазами мужчины, который уже не воевал на Востоке, а сидел и ждал, когда развеется непогода и прилетит вертолет... Он сидит там на Востоке в какой-то про-ре-зи-нен-ной палатке с печкой-буржуйкой, он сидит там с какими-то загорелыми, плечистыми мрачными друзьями, курит сигарету и молчит, а может, говорит своим низким медленным голосом... Говорит, что у него есть дом с оранжевой крышей и печкой, котом и женой...
Пообедав, она садилась у юго-восточного окна проверять тетради и готовиться к завтрашним урокам. Она сидела, склонив голову над столом, и, услышав или скорее почувствовав, что по улице идет человек, холодея и задыхаясь, поднимала длинные глаза с короткими бесцветными ресницами и глядела в окно. И действительно, по улице кто-нибудь шел: женщина с сумками, старик сосед в драной зимней шапке, с коромыслом на плече, мальчишка, пьяный мужчина, расфуфыренная девица или просто пес трюхал по каким-то своим собачьим неотложным делам. Сад был черен и гол, по шершавым талиям яблонь и слив текли струи дождя. Дождь-дождь, джон-дон-джей-лей-пей, — но земля уже была насквозь напитана влагой и не пила небесную воду, и вода стояла в углублениях и вмятинах и лилась ручьями к реке. Дождь-дождь, джон-дон, джей-лей, джей-лей...
Кот дремал на диване под дождь. Ему было хорошо, он не помнил мужчины, воевавшего сейчас на Востоке, он никого не ждал.
Впрочем, сейчас он не воюет, нет, не воюет, думала, забыв о тетрадях и завтрашних уроках, женщина, не воюет, а сидит в палатке, а по палатке дождь-джон-джей. И думает обо мне и про то, что крышу дома увидит издалека, приметная крыша, он ее перед войной выкрасил в этот лучший на свете оранжевый цвет, цвет удачи. Бог! Если ты выполнишь мою просьбу, я клянусь не говорить ученикам, что тебя нет, — я могу бросить школу, чтобы никогда никому не говорить, что тебя нет, я могу ходить каждый день в церковь и слушать, как поют попы, и зажигать перед иконами свечки, — только сделай так, чтобы он вернулся, я прошу.
К вечеру уши ныли от песен дождя, глаза ненавидели улицу и прохожих. Она кормила кота и выпускала его на улицу, затем ужинала чаем и сушками, — больше ничего есть не могла, — и после ужина запирала двери, гасила свет, раздевалась и ложилась. Она лежала, тихо дыша и слушая. Она долго не могла уснуть. Она лежала и вслушивалась. Было страшно, и ноги мерзли. В доме было тепло, а ноги мерзли. С тех пор, как мужчина ушел на Восток, ноги всегда мерзли в постели. И казалось, что дом стоит посреди леса, и кто-то бродит вокруг дома, постукивает когтями по стеклу, царапает дверь.