Странная и лиричная история о гадком утенке, который оказался чем-то большим, чем просто лебедь…
Танит Ли — одна из самых известных и плодовитых современных фантастов. На ее счету более ста книг, в том числе «The Birthgrave» («Восставшая из пепла»), «Night’s Master» («Владыка ночи»), «The Storm Lord» («Повелитель гроз»), «Biting the Sun», «Sung in Shadow», «Volkhavaar». Рассказ «The Gordon» в 1983 году принес этому автору Всемирную премию фэнтези, а рассказ «Elle Est Trois (La Mort)» — ту же премию в 1984 году.
Танит Ли проживает на юге Англии.
Ком земли, коричневой, твердой, уродливой, пронесся по воздуху. Он взлетел достаточно высоко и попал в пронизывающие лучи большого горячего солнца. На мгновение ком тоже засиял, превратился в чистое золото, заискрился рубинами. Он миновал полосу света и, достигнув существа, в которое его кинули, снова стал обычным комом земли.
Существу попали в голову, от удара оно потеряло равновесие и упало.
Молодые люди, стоявшие на деревенской улочке, сложились пополам от хохота и разразились радостным гиканьем.
Старуха, хромавшая мимо с козой на веревке, тихо выругалась в адрес задир.
— Да будет тебе, бабуля! Мы всего лишь сшибли с ног Квакера.
— Господь все видит! — пробормотала старуха, — Жариться вам в аду!
Молодые люди нахмурились, слегка напуганные упоминанием яростного и мстительного бога деревенской церкви, чье око, по-видимому, находилось повсюду. Но бабка уже ковыляла прочь. Ей не было никакого дела до них и уж точно не было дела до Квакера. В любом случае, Квакер уже поднялся на свои короткие, толстые ноги. Он не пострадал.
— Гляньте на это! — воскликнул сын деревенского попечителя. (Под «этим» он имел в виду Квакера.)
Молодые люди стали рассматривать Квакера, хотя и прежде видели его достаточно часто.
Квакеру было лет пятнадцать-шестнадцать. Сказать точнее трудно. Во всяком случае, он уже достиг возраста юноши. Он был сыном женщины легкого поведения, которую все презирали, даже те мужчины, которые время от времени с ней выпивали. Однако Квакер не был человеком. Это видел всякий. Даже когда он был младенцем, соседям явно бросалось в глаза, что он не человек; попечителю и прочим влиятельным лицам деревни полагалось сразу же его удавить или, раз уж приближалась зима, вынести в холмы и оставить на корм волкам, но этого по какой-то причине не сделали. По какой — никто толком объяснить не мог. Хотя позже все до единого были уверены, что исключительно благодаря своей сентиментальной доброте и благочестию они сохранили жизнь этому слабоумному уроду, который, когда вырос и начал говорить, своей речью больше походил на деревенских уток, чем сами утки.
Голова у Квакера была круглая и чересчур большая. К ней прилипали сальные пряди темных волос. Его глаза, выпученные, тусклые и мутные, тоже были чересчур крупными. У него имелись нос, рот и зубы. Вот и все, что можно сказать о нем. Прочие части тела представляли собой жирную, почти бесформенную массу, из которой торчали две короткие толстые ручки, чересчур маленькие, и две кривые ноги, толстые, как стволы деревьев, с чересчур большими, подобно голове и глазам, ступнями.
Одет он был примерно так же, как и все прочие мужчины в деревне, только у него не было за поясом ножа для охоты.
Падение его особо не расстроило. Он, кажется, вообще никогда не расстраивался, даже в тот раз, когда в начале прошлой зимы пара остряков бросила его в утиный пруд, который уже затягивало льдом. Квакер вместо того, чтобы утонуть или замерзнуть — чего, вероятно, и добивались, — просто вынырнул на поверхность, проломив тонкий лед своей башкой, и каким-то образом добрался до берега. Там он вылез из водоема и заковылял прочь.
Молодым людям надоело смотреть на Квакера, и потому они направились в таверну.
Солнце уже почти коснулось окоема, заливая изобильные поля позднего лета золотым и алым.
В этом свете Квакер прошел по улице, перебрался через невысокую стену и зашагал в небольшой лесок. Там, прямо за деревней, находилась лачуга его матери.
Это жилище представляло собой мрачную картину: покосившиеся стены, дырявая крыша, клочок огорода, где, быть может, росли и фасоль, и лук, но явно заглушаемые рядами колючих сорняков. Господствовало надо всем этим сухое фруктовое дерево.
Квакер на мгновение задержался у входа, внимая жалобной песне об утраченной любви, которую его мать пела бесцветным голосом. Еще он слышал, как горшок живой воды стукается о чашку — раз, и еще раз, и через некоторый промежуток времени — еще и еще.
Небо за темным лесом сделалось пурпурно-багровым.
— Зиндер, — дрожащим голосом позвала мать, — это ты?
— Да, мама, — отозвался Квакер — или, точнее, Зиндер, поскольку именно таким было его имя.
Издаваемые Зиндером звуки можно было принять за кваканье, но женщина в хижине, судя по всему, привыкла к ним и понимала сына.
Потому она стала его ругать.
— Чтоб на тебя небо упало, скотина паршивая! Зачем ты здесь? Я день за днем надеюсь, что ты потеряешься, или шею себе свернешь, или медведь тебя сожрет, что ты никогда больше не вернешься! А ты каждый раз припираешься! Я жду самого Великого Охотника. Если он застанет тебя здесь, он уйдет — он тебя видеть не может, как и я! Подумать только, как бы я жила, если бы не ты!
Великий Охотник был одним из самых важных людей в деревне, о чем можно догадаться, исходя из его прозвища. Как-то слабо верилось, что он заглянет в эту лачугу, но всякое бывает.
Квакер вошел внутрь и, пошатываясь, пробрался в свое укрытие за печкой.
Там были свалены чурбаки, и висела старая волчья шкура. В это время суток в его углу было непроглядно темно, поскольку туда не попадали ни блики огня из печи, ни солнечные лучи, что могли бы пробраться через дверной проем или окно. С того момента, как Квакер — Зиндер — оказывался в «пещере», образованной волчьей шкурой и чурбаками, и до тех пор, пока он вел себя тихо, никто и не догадался бы, что там кто-то есть.
Еды у Квакера не было. Мать, как обычно, забыла оставить для него на полу, у грязной, кишащей блохами рогожи, служившей ему постелью, корку хлеба или кусок сыра.
Большой желтый огарок освещал центральную часть лачуги. Но в укрытие Зиндера этот свет не попадал. А самому ему нечего было зажечь. В его «пещере» было абсолютно пусто. Зиндер не имел никакого имущества, если не считать рогожи.
Он тихо уселся на землю.
Снаружи, во внешнем мире лачуги — в деревне, на земле, — окончательно угасла вечерняя заря. Все сделалось синим, потом фиолетовым, затем серым и наконец черным. Через щелку между чурбаками Зиндер видел мерцание серебряных звезд в небе.
Сегодня ночью мать не зажгла свечу, даже в честь ожидаемого ею Великого Охотника. Она пила и вздыхала, вздыхала и пила, и тянула свои сердитые унылые песни. В конце концов она уснула, но и храп ее звучал сердито и уныло. Тогда Зиндер улегся на циновку.
И рассмеялся.
* * *Вся деревня, не считая мужчин в таверне и странного незасыпающего младенца, уснула вскоре после восхода луны.
Именно в это время Зиндер обычно просыпался.
Каждый вечер он с нетерпением ждал этого момента; днем ему было достаточно интересно, когда он бродил по окрестностям и смотрел, что нужно сделать. Нападения и издевательские шутки односельчан, не говоря уже о ругательствах, его не волновали. И даже брань матери не причиняла ему вреда и скатывалась с него, как с гуся вода. Навредить Зиндеру было невозможно.
Ночь для него была самым любимым временем.
Сначала Зиндер очень осторожно, с ловкостью, отработанной долгой практикой — поскольку делалось это им осознанно, начиная с четырех лет, — извлек себя из своего внешнего тела. Если бы кто-то это видел — но никто не видел, да и не должен был, — то решил бы, что из груди Зиндера выходит его душа или призрак.