Выбрать главу

Война сохранилась в памяти Гердта на всю оставшуюся жизнь, и не только потому, что он стал инвалидом. Быть может, об этом короче и точнее всех написал Виктор Некрасов: «Потом ушел на фронт. Добровольцем. Лейтенант саперной роты, он был тяжело ранен в 1943-м. И стал хромать. Долгое время считал, что это закрыло ему навсегда дорогу на сцену».

И еще одно письмо Гердта жене от 1 декабря 1942 года:

«Бить фашистов это уже не такая веселая работа, и остроумия набраться в ней сложно. Я говорил, что, может быть, это очень хорошо, что ты не представляешь мои дни и ночи. Тебе их сейчас не надо знать. Потом, когда все это кончится, если я увижу это “кончится”, тогда я тебе расскажу всю свою войну. День за днем. И тогда это будут увлекательные рассказы из прожитого. А сегодня… Сегодня война! Жестокая, трудная, беспощадная. Понимаешь, жена? Кроме тебя у меня никого и ничего нет. С тобой хожу по ночам на минные поля немцев. С тобой сижу короткие часы у железной печурки своего блиндажика. Все везде, все всегда, куда угодно — с тобой. А ты совсем еще маленькая и не можешь еще понять, как дорога, нужна, невыносимо нужна ты…»

Для Гердта бой тогда еще не закончился. Еще раз вернемся к его письму от 18 марта 1943 года:

«…Сейчас собираюсь в тыл. Мучаюсь нечеловечески, что будет с ногой сейчас сказать трудно… Но это пустяки. Попасть бы скорей в нормальные условия. Лечиться мне еще месяца четыре. Но, родная моя, не отчаивайся, все обойдется. Желай мне здоровья и воли. Устал зверски. Сейчас пока адреса у меня нет, в дороге. Жди вестей».

В 1944 году Гердт вернулся в Москву. Маша была счастлива, надеялась на счастливую семейную жизнь. В марте 1945-го у нее родился сын Всеволод, но еще до этого супруги расстались. Мария Новикова больше не выходила замуж. Она работала в театре, по-прежнему влюбляла в себя мужчин, но сама никогда больше никого не полюбила: «Таких, как Зяма, больше нет». Всю жизнь она не могла понять, как их любовь могла исчезнуть в одночасье, если он писал ей с фронта такие прекрасные письма.

В жизни так много загадочного, непонятного. Мы нередко задаемся вопросом: «Почему получилось так, а не иначе?» Казалось бы, все должно было выстроиться по-иному, но… в какой-то момент Зиновий Ефимович объявил жене, той самой, которой незадолго до этого бесконечно объяснялся в вечности чувств: «Влюбился. Ухожу».

* * *

День Победы он встретил уже без Марии. Тогда его впервые увидела сценарист Галина Шергова, вспоминавшая: «В тот день, ошалевшие от долгожданной радости, мы целый день блуждали по Москве, целуясь и братаясь с незнакомыми людьми, а вечером собрались на квартире моей подруги. Приходили самые разные посетители. И кто-то привел его. Тоже узнанного только что. В комнату вошел маленький, худой человек на костылях. Вместо приветствия он отшвырнул костыли и, прискакивая на одной ноге, провозгласил: “Все! Они с нами уже ничего не смогут сделать!” И в этом ликующем утверждении была не только констатация окончания войны, беспомощности побежденного врага. “Они” вмещало в себя всех и вся, кто когда-либо попытается совладать с нашей жизнью, надеждами, порывами».

Для Гердта День Победы навсегда остался главным праздником. Символично, что на эту дату приходился и день рождения двух близких ему людей — Татьяны Правдиной и поэта-фронтовика Булата Окуджавы.

Татьяна Александровна вспоминает: «Последний раз Зяма и я виделись с Булатом неожиданно — в лечебном институте. Я привозила туда Зяму на процедуры, и доктор, к которой на консультацию приехал Булат, сказала ему, что здесь Гердт (она была и Зяминым доктором и знала, что мы дружны)… Много лет подряд, когда наступал август, мы общались круглосуточно — на поляне в лесу на реке Гауя в Прибалтике. И когда, достаточно часто, я думаю о Булате, то, как одно из “чудных мгновений”, вспоминаю: я сижу у палатки за собственноручно сколоченным Зямой столом, корпя над каким-то арабским переводом; от палатки, стоящей метрах в двадцати от нашей, приближается Булат и читает мне только что написанное им про “пирог с грибами”… У нас у всех отпуск, но у творческих людей любой профессии отпуска не бывает. А уж у Поэта — никогда. “Господи, мой боже, зеленоглазый мой…” — уверена, Пушкин бы одобрил».