Досадно также и потому, что рукопись Г. С. не пристраивается для меня к известному ряду писаний людей, литературно беспомощных, людей немых — вопреки нагромождаемым им словам Г. С. старается грамотно сплести и переплести нити своего повествования — у него, по известному выражению, ружье, появившееся в первом действии, стреляет в последнем. Но пока еще, по моему мнению, обнаруженное Г. С. понимание литературных приемов перекрывается злоупотреблением правами автора. Я повторяю, что права автора не ограниченны. Но, как любое право, и это, литературное, может превратиться в произвол. Примеров произвола я дал, по-моему, достаточно.
Я хочу и должен верить автору, который обязан побудить меня верить силой художественного изображения. Когда художник хромает, я перестаю верить и начинаю спор: так не бывает, выдумка, автор не знает жизни и тому подобное. Авторская неудача обнаруживается в читательских возражениях и скуке. А ведь каждому читателю, даже рецензентам и редакторам, хочется увлечься чтением, забыться (сопереживание).
Конечно, автор должен, по моему убеждению, отличнейше знать то, о чем пишет, до мелких деталей. Однако же сила художественности такова, что читатели всей своей, так сказать, тысячеголовой массой переступают через авторские вольности, даже через существенные, казалось бы, ошибки, не видя и не чувствуя их.
Желание Г. С. писать по-настоящему вынудило меня потратить куда больше времени и чувства, чем можно было бы.
Я не совсем уверен, что есть правила, подобные, например, классическому единству места, времени, действия. Правила идут вослед искусству и суть выводы из него. Создав правила, эпигоны оказываются сначала имитаторами, потом ремесленниками и, наконец, могильщиками. Такова, вероятно, диалектика искусства, и трудно современникам уловить время, когда утверждение превращается в отрицание.
Я не учитель, не поучатель. И все же мне кажется, что есть одно бесспорное правило для всех решительно, вернее, есть условие — писатель должен любить всех своих героев. Для писателя все действующие лица суть люди, с их человеческими правами. Я разумею особенную, чисто писательскую любовь внимания и понимания человека. По-моему, только с ее помощью вероятна подлинная писательская удача, когда слова автора сотворяют кусок жизни увлекающий читателя.
Я знавал врача, человека недоброго, крайне брезгливого. Он не скрывал своей неприязни к людям вообще и был неприятен в общении. Но больными он не брезговал. Он относился к лечению со страстью, вкладывал себя целиком, его интересовал каждый больной, и он был совершенно нелицеприятен. А говорил о себе: лечу всяких прохвостов.
Конечно, писатель не может не быть тенденциозным, однако всем нам надо помнить о том немце из старого анекдота, который, рассказывая нечто, по его мнению, смешное, прерывал себя замечаниями: а вот тут нужно смеяться.
По мне, писатель должен любить особой писательской любовью всех и все, чего касается его перо. Читатель сам разберется, ибо художественность изображения вне его читательской воли и даже вопреки предупреждениям, заставить его полюбить одних и отринуть, проклясть других куда вернее, чем указующий перст писателя.
Хотел бы надеяться, что Г. С. не обидится и подумает о сказанном мною только как о благожелательных советах.
*
Для литературы нет мелких тем. Ростан писал: «Смерть насекомого уже полна трагедий».
В традициях нашей литературы всегда стояло стремленье изобразить человека в обычных, простых, условиях жизни, которые, будучи раскрыты художником, наливаются смыслом, наполняются высоким общечеловеческим значеньем, как — прошу извинить пышность — река в половодье.
Однако замысел замыслом, цель целью, но в искусстве, как и в действительности, или еще больше, чем в действительности, все зависит от исполнения. Здесь повесть С. М. принесла мне одни огорчения. Слова есть, образа нет. Получается сухо, заданно, многословно и — скучно.
Испытываешь досаду. Перед тобой будто бы рисунок ребенка, изобразившего ночь — все заштриховано, и лишь кое-где под штрихами что-то проступает, недосмотренное юным рисовальщиком.
Мысль автора совершенно ясна в повести, правильна. Никто не восстает против благонамеренных героев. Но многие авторы — С. М. не одинока — не хотят отдать себе отчета в том, что литературное, художественное выражение столь же нужно авторским мыслям и намерениям, как одежда — человеку, собравшемуся пройтись по улице.
Молодой человек, говорящий девушке: «Я так тебя люблю, так люблю, не могу сказать…» уже сказал больше, чем стал бы растолковывать подробности своего состояния.
Многословье и отсутствие слова, неуменье сказать и, боюсь, непонимание значенья языка — вот беда автора.
«Образ» и происходящий из этого корня термин «изображение» — на них стоит литература. Живописец пишет красками, недавно самодельными, ныне фабричными, литератор тоже пишет, но словами сотворенного народом языка. И для обоих равно нет рецептов творчества.
По-моему, повесть нужно не править, не перерабатывать, а целиком переписать, переписать по-настоящему, пользуясь словом не для сообщения о тех или иных обстоятельствах, а для изображения.
*
С Ю. Помченко я встречаюсь не впервые, и мне по-прежнему нравится его писательский почерк. По-моему, редакции следует принять эту рукопись. Небольшая повесть или новелла, как назвал ее автор, написана с душой. Западная Сибирь, далекий тыл минувшей, но такой памятной войны. Молодежь в тылу. Не стану пересказывать содержание. Редактор просмотрит ее легко, и затраченный им получас не будет, надеюсь, скучен[29].
А теперь немного о том, что во времени Пушкина, Гоголя, Аксакова называли слогом сочинителя, а мы называем языком.
Иной критик ищет и находит ошибки, заучив раз и навсегда, что произведения рук человеческих, за исключением уже признанных, не могут быть совершенными. У рецензента, хотя бы у меня, размах меньший. Мне следует, отложив в сторону личные пристрастия, стараться не вводить редакцию в ошибку.
Мне кажется, что Ю. Помченко мог бы быть с языком пошире, посмелее, мог бы не остерегаться слова. Пока еще наш русский язык многоголос, многообразен в своем единстве. Ю. Помченко следует, думаю, проверять свою прозу на ритм, звук, на темп.
Бунин хорошо как-то сказал о малой разнице меж поэзией и прозой. Читатель — не рецензент, не критик, а тот молчащий, для кого пишут, наши огрехи замечает нутром.
Не в укор Ю. Помченко сделаю несколько замечаний:
«…небольшой городок весь пронизывался запахом полыни…»
Так уж весь? Так уж и пронизывался?
«Внутри велись монтажные…» и до конца абзаца. Фраза канцелярская, автор отписался.
Старики рассказывали, что «собор построили купцы ко дню царского праздника…» Автор клеплет на стариков. Все церкви возводились имени какого-то святого, и, так сказать, сдача стройки в эксплуатацию к торжественным дням не приурочивалась. Здесь у автора неологизм. Да и не было царских праздников, были царские дни, которыми назывались дни тех святых, чье имя носил правящий царь. Дни рождения царя не праздновались.
Рассказ идет от лица зрелого человека, это его воспоминания. И, как мне кажется, такие обороты, как, например: «Странное случилось со мной..» — ему не идут. Это тогда было странно, но теперь-то рассказчик все понимает.
Местами автор пускается «разнообразить», чередуя: Кручинина, Оля… Такого литприема нужно бояться.
В общем же, доброго пути Ю. Помченко. Искать совершенства — тоже опасно, нужно же когда-то решиться сказать себе: я кончил.
И мои советы не должны помешать ни автору, ни редакции: ей печатать, ему писать дальше и еще лучше.
*
На титуле рукописи значится: «Книга первая». А на последней странице автор извещает: «Конец первой книги». Стало быть, или уже есть, или ожидается и книга вторая.