*
Уважаемый Александр Григорьевич!
Вас интересует, каким образом в моем романе «Повести древних лет», действие которого происходит в IX веке, упоминается, что бронзовый шар в руке кесаря знаменует власть над Землей. Вы пишете, что представление о Земле, как о шаре, возникло, как вам помнится, гораздо позднее, в средние века.
Ваше мнение и верно, и неверно. Древнегреческий ученый Эратосфен (276 — 194 гг. до н. э.) не только знал, что Земля имеет форму шара, но и определил размеры Земли на основании градусного измерения расстояния между Александрией и Сиеной. Был ли он первым? Иной словарь ответит Вам на этот вопрос положительно… Особенно тот словарь, чьи составители склонны ограничить область развития научной мысли лишь короткой историей Европы. Я не принадлежу к их числу. И сама та история Европы, которую наши школьные курсы изображают столь коротенькой, куда длиннее. Человек очень давно научился мыслить, и представление о том, что чуть ли не до начала XIX столетия люди были полудикарями, есть самообольстительное предубеждение малокультурных личностей, пусть и снабдивших себя даже высокими учеными званиями.
На самом же деле, весьма правильными астрономическими представлениями обладали древнейшие индийцы, египтяне, китайцы и другие народности, имена которых почти не сохранились. И весьма интересно, что изображение шара вошло в символику народов так давно, что нельзя указать начала этого многозначительного образа, как и образа круга. Оба эти образа вошли в символику власти тоже с каких-то времен, теряющихся в тысячелетиях.
Следовательно, Вы, уважаемый Александр Григорьевич, не правы. Не то что со средних веков, задолго до нашей эры люди знали, что Земля — шар.
Но Вы и правы… Да, учение о Земле, как о шаре, возникло, вернее, было восстановлено в средние века европейской истории. Дело в том, что христианское вероучение, бывшее в первые столетия нашей эры лишь моральным наставлением на все случаи жизни, захватив власть государственную, захотело сделаться и всеобъемлющим миросозерцанием. Понадобилось дать ответы на все вопросы, и догма надолго сковала Мысль. Чисто случайно в основы христианской космогонии попали учения Аристотеля и Птолемея, и оба они считали Землю плоским центром Вселенной. Псевдоученые догматики тормозили развитие мысли. Счесть Землю шаром было ересью — со всеми последствиями, вытекающими для еретиков.
Приблизительно с конца XIV века, в мучениях, жертвуя своими лучшими представителями, Мысль начала пробивать себе дорогу в тяжкой, неравной борьбе с догматиками.
Поэтому, как Вы видите, Ваше сомнение имело свои основания, и мне очень приятно, что в Вашем лице я нашел вдумчивого читателя. Надеюсь, что мой краткий ответ Вас удовлетворил: я не сделал ошибки в моих «Повестях», а Вы усомнились с некоторым основанием. Мне же очень хотелось бы передать Вам свойственное мне ощущение уважения к мыслящему человечеству, которое живет и мыслит давно, давно, но оставило слишком мало памятников — формальных доказательств Мысли.
Мы еще и знаем недостаточно, и слишком много раз в нашей Европе варварски уничтожались неугодные архивы и доказательства того, что не отвечало догмам; да и не только в Европе…
9.IV.1956
*
Уважаемая Элла Леонидовна, сегодня «Молодая гвардия» переслала мне Ваше письмо. Спешу ответить.
Видите ли, теория литературы вещь драгоценная, но еще никто и никогда не изобрел правил, руководствуясь которыми можно было бы написать нечто: в искусстве нет рецептов. Есть — вкусы. О них, как известно, не спорят. Более того, вкусы меняются: была в XIX веке струя сентиментального романа. У нас Карамзин вызывал слезы «Бедной Лизой». Сейчас так писать, думается, нельзя.
М. Пруст еще недавно имел большой круг читателей, ныне весьма сузившийся…
Вкусы разные. И когда Вы читаете книгу, не удовлетворяющую Вашему, Вы недовольны.
Очень много книг строилось и строится на схеме естественной, против которой трудно возразить: показав нечто отрицательное, литератор подавляет это отрицательное массой положительного и к концу сам решает все вопросы, тем самым успокоив читателя. Можно ли требовать, чтобы те или иные книги были написаны иначе? То есть, чтобы литератор не побеждал в книге «зло», чтобы он тем самым не успокаивал читателя? Нет, конечно. Но можно ли требовать, чтобы именно по такой схеме были построены все книги? И такое требование было бы немыслимым.
Иные редакторы, я знавал таких, требовали даже численного соотношения между типами отрицательными и типами положительными — и с обязательным перевесом вторых.
Спор о положительном и отрицательном герое, спор о пользе показа отрицательного — давний спор. На эту тему очень рекомендую книгу: «Н. В. Гоголь о литературе».
Но вернемся к моей книге. «Неужели все люди плохие?» — спрашиваете Вы меня на том основании, что в «романе нет ни одного положительного героя»…
Позвольте, но автор поставил себе задачу указать именно на плохих людей. Что же Вас задело? Вы хотите, чтобы роман Вас не тревожил? Но будьте справедливы к автору, который не удовлетворил Ваш вкус, однако же не совершил ничего дурного: разоблачение отрицательных явлений в жизни входило и входит в права литературы.
Мне хотелось больше всего, чтобы читатель узнал моих печальных героев, нашел бы их в жизни.
Да, я считаю, что мы мало активны, что мы миримся со многим. В троллейбусе, на глазах у нескольких честных людей вор лезет вам в карман, а все отворачиваются. А ведь троллейбус-то не виноват. Мы иной раз знаем людей, которые явно живут выше всяких возможных в их положений средств — и молчим…
Что касается резонансов — я готов к самым резким: такова доля литературы.
5.III.1957
*
Уважаемая Евгения Васильевна!
Третьего дня издательство прислало мне для ответа Ваше письмо с выражением крайнего Вашего недовольства моей книгой. Ответить Вам не так просто.
Когда автор говорит: «Взгляните, здесь плохо, посмотрите, что из этого получается», — разве это не есть доброжелательство? А когда же обличение дурного не было само по себе стремлением это дурное исправить? По-моему, замалчивание дурного и есть содействие дурному.
С Вашей школой я незнаком, но знаю, что подавляющее большинство наших школ хорошие, и, пока мне не докажут обратное, буду и Вашу школу считать отличной. Почему же упрек, адресованный плохой школе, Вы как бы принимаете на счет всех школ?
Вы хотите, чтобы рядом с одной плохой школой я поставил много хороших. Зачем, кому это нужно! Кто же не знает, что у нас много хороших школ, так же, как много хороших людей! Я не чувствую своей авторской вины.
Почему мы должны забывать о главном положительном герое нашей литературы, советском читателе? Почему мы должны считать его унизительно-недоразвитым, способным так уж сразу соблазниться по недомыслию своему? Право же, у нас нет таких наивных простачков, которые без сопоставления и сравнения не поймут в литературном произведении, что хорошо и что плохо.
Думаю, что нет у нас нужды в поводырях для слепых, нет нужды обижать читателя подсказками, подчеркиванием, разжевыванием.
Говорят, что в Москве есть не то пятьдесят, не то семьдесят тысяч Ивановых. Я, Иванов, не принимаю на свой счет и не обижаюсь на упрек хоть тысяче Ивановых, воров или мошенников.
А теперь, с Вашего разрешения, я напоминаю, хотя Вы их и знаете, высказывания Н. В. Гоголя:
«Разве все, до малейшей излучины души подлого и бесчестного человека не рисуют уже образ честного человека? Разве все это накопление низостей, отступлений от законов и справедливости не дает уже ясно знать, чего требует от нас закон, долг, справедливость?»
Я никак не лезу в ровню с великими. Но Вы, как педагог, требуете от учеников слушать голос старших. Разрешите и мелким литераторам задумываться о словах своих старших. Прислушиваясь к этим голосам, я не могу принять Ваше возмущение перевесом отрицательных героев моей книги над числом положительных.