Выбрать главу

Начиная, Валентина думала, что у нее не хватит голоса. Но голос пришел. И она, увлекаясь неизъяснимой прелестью стихов, говорила их сильно, со страстью, как будто это были ее собственные слова. Никогда мысль о смерти не страшила ее. Она с детства не вспоминала о смерти без какой-то глубокой душевной нежности и твердости, точно эта мысль жила вместе с нею. И никакими словами это странное чувство, столь противоречивое ее характеру, не могла она выразить лучше, чем спокойным и властным стихотворением Баратынского.

И она кончила.

   Недоуменье, принужденье —    Условье смутных наших дней,    Ты всех загадок разрешенье,    Ты разрешенье всех цепей![6]

Она невольно подняла руку — и черное крыло опять взволновалось. Валентина была очень красива — и это дало ей аплодисменты генералов и офицеров, но стихотворенье не понравилось, показалось диким. На лицах дам было недоуменье, даже испуг. Валентина, быстро поклонившись, ушла. Ее пытались вызвать, но она не показалась больше. Перед глазами у нее стояло лицо Звягина, страшное, озаренное неумолимой мыслью, — таким она видела его, когда говорила последние слова. Ей было приятно, что чтение действует, но что-то в этом лице отталкивало и пугало ее.

«Слава Богу, кончено», — подумала она с облегчением.

Ей вообще стало легче. И глупую влюбленность к Двоекурову она почти победила. Она перестала его ненавидеть, какое-то добродушие явилось, и это был отличный знак. Влюбленность именно приходила тогда, когда ей кто-нибудь был особенно противен, когда вся лучшая часть существа отвертывается. Мысль, что это может случиться, — слишком нелепа и потому соблазнительна. Говорят, что один человек, возвращаясь от той, которая сделалась его невестой, и чувствуя себя на вершине счастья, подумал, когда проходил по мосту: «А какой был бы предел нелепости, если бы я теперь, в самую счастливую минуту моей жизни, вдруг взял да и утопился?» Этого было достаточно. Он остановился. Потом переждал прохожих и — бросился в воду. Ничто так не соблазнительно, как предел.

Вечер кончался. M-lle Роше не имела большого успеха. Она читала слишком странно, слишком трагично, кричала и стонала. Изысканные дамы не должны любить сильных ощущений. В заключение должен был что-то прочесть маленький, скромный поэт, совсем не из общества, приглашенный по ошибке. Но поэт очень волновался и радовался. Никто его не видел и не замечал. В старом, узковатом фраке, в темном уголку артистической комнаты, он все твердил шепотом, захлебываясь, стихи по книжке, лежавшей у него на коленях. Он не подходил к столу, не пил ни холодного чаю, ни марсалы — которую, впрочем, в корне истребил хорошенький правовед, — он четыре часа мучился, волновался и твердил. Наконец, совсем поздно (вечер затянулся) о нем вспомнили. Поэт встал, радостный, умиленный, почти без сил. Он вышел на эстраду и стал читать. То, что он читал, было немного длинно и вдохновенно. Но напрасно он возвышал голос: в зале, вероятно, не слышен был бы и рупор. Дамы-патронессы, кавалергарды, чиновники, генералы — все сразу потянулись вон. У них не было злого намерения. Они просто решили, что для пользы идиотов и старух пожертвовали достаточно времени. И так была нестерпимая скука с этой литературой. Статья Заворского прочитана. В зале душно. Да и пора вернуться к своим делам, к своим знакомым, перекинуться десятком иностранных слов… Господин, который там читает, очевидно, не из общества. Какой-то даже не совсем приличный… Бог с ним! Да и с Баратынским тоже, à la longue [7] и он скучен!

И дамы с невинной и ужасающей грубостью и невежеством шумели платьями, говорили во весь голос, шли, останавливались, переговаривались со знакомыми — и проходили вон. Сквозь этот веселый гул голосов и смех вдруг прорывались порой слова Баратынского, выкрикиваемые поэтом. Но они тотчас же были заглушены новым шумом и щебетаньем освобожденных дам. Говорят, что в крестьянской семье замолкает перебранка, когда старший читает предобеденную молитву. Вероятно, воспитание дам-патронесс иное, чем жен Сидора, Луки и Терентья. И, вероятно, — невежество и неуважение к слову прививается с молодых ногтей дамам хай-лайфа.

Поэт так и не кончил своих строф. Когда он вернулся в артистическую комнату с книгой в дрожащих руках — на глазах у него были слезы.

Хорошенький правовед, странно улыбаясь, раскланивался с Валентиной.

— Вы едете? Уже едете? — тянул он. — Позвольте, позвольте! Вам непременно нужно пойти проститься с maman. Мы пойдем искать maman.

«Твоей maman следовало бы прийти проститься со мной», — в злобе подумала Валентина, отыскивая шарф.