Слово «салон», впрочем, лишь бледная тень истины: графиня де Лоран заправляла маленьким заводиком по производству женской красоты.
Новейшие картинки и журналы приходили из Парижа, Лондона и Берлина через Москву и Петербург бесперебойно; оттуда же, с самых лучших мануфактур, исправно присылали шелка, бархат, кисею, батист, сукно и отменных сортов шерсть. Везли с Урала полудрагоценные камни, с севера – «бурмицко зерно», речной жемчуг, – наряды здесь шили богатые! На птичьем дворе выращивали павлинов и фазанов, особые красильщики придавали перьям тон, нужный для каждой шляпки, которую ими украшали. Возами шла с Малороссии солома, и флорентийские шляпки с искусственными цветами, сделанными руками нижегородских искусниц, были у здешних красавиц нарасхват. В подвалах дома на Варварке бойко стучали молотками сапожники, вкусно пахло самолучшим сафьяном; здесь же шились и шелковые бальные туфельки. Под крышей трехэтажного дома сновали туда-сюда иглы белошвеек и златошвеек; стучали коклюшками и мелькали спицами кружевницы, усердствовали вышивальщицы. Два королевских парфюмера, бежавших в Россию чуть ли не с помоста гильотины, смешивали и разливали в затейливые склянки помаду для губ и волос, румяна, всяческие кремы и знаменитую лавандовую настойку. Впрочем, к ней по рецепту мадам Жизель добавлялось и розовое, и гвоздичное масло, и шалфей, и фиалка… да и еще всякая душистая всячина! А мебельные мастерские! Словом, проще перечислить, чего не делали на «заводике» мадам Жизель…
Любая провинциальная дама могла войти в дверь особняка графини де Лоран, pardon, в неглиже, а выйти не только сверху донизу одетой, обутой и напомаженной по последней парижской моде, но и причесанной в соответствии с dernier cri, ибо некий месье Жан не покладая рук трудился здесь над светлыми, рыжими и темными локонами. Да и само неглиже можно было найти здесь: и корсеты, и сорочки, и нижние юбки, и чулки, и все прочее батистовое, кисейное, шелковое и кружевное, что надевают прекрасные дамы под платья. Единственное, что непременно следовало бы принести с собою, это увесистый кошель, ибо услуги сего гнездилища соблазнов были истинно разорительны! Денег, плаченных за все эти «кружева», хватило бы на годовое довольствие иному семейству! Вдобавок дамы тут и впрямь могли окунуться в атмосферу истинно светского парижского салона; те, чей французский был, так сказать, не вполне разборчив, имели возможность его усовершенствовать; а на прелестных soirée[11] всякая дебютантка могла научиться кокетничать и флиртовать, как подобает девушке скромной, но не желающей засиживаться в девках: облетом искрометного взгляда зажигать самые холодные и самонадеянные сердца. Это ведь только купеческое сословие выбирало сыновьям невест на Софроновской площади в пору ежегодных зимних смотрин, а люди дворянского звания предпочитали присматриваться к барышням на балах. Молоденьких провинциалок французская мадам муштровала строго: спину держать прямо, веером обмахиваться, а не размахивать, ухитряться, чтобы от усталости и невыносимой духоты балов их хорошенькие личики не превращались в вакханские физиономии, туго закрученные локоны не развивались бы, платья бы не обдергивались, перчатки не промокали – и все прочее в этом же роде. Девиц учили выдержке не милостивее, чем прусский капрал учит новобранцев. Однако никто не желал сократить курс обучения. Если и сокрушались втихомолку, так лишь о том, что не удастся век танцевать только с красивым, отличавшимся изяществом манер, живостью характера и непринужденностью разговора графом Фабьеном де Лораном. Он был постоянным кавалером нижегородских дебютанток на балах своей матери; танцевал, несмотря на свою полноту, божественно; и каждая девица мечтала, чтобы заученно любезный взор галантного Фабьена при встрече с ее взглядом вспыхнул огнем нежности и страсти.
Военного чина у графа Фабьена не было, однако это не убавляло его привлекательности. Но похвалиться особым успехом не могла ни одна барышня. Он отличал всех, а значит, никого особо. Наблюдательные барышни отметили, что сдержанным и молчаливым Фабьен бывал, лишь когда танцевал с молоденькой баронессой Ангелиной Корф.
Больше всех была поражена этим она сама.
Дожив до двадцати почти годочков, Ангелина прочно усвоила одну истину: она не удалась. Родившись в богатой и знатной семье, выросшая в неге и холе, окруженная самозабвенной заботой деда с бабушкой, она всегда чувствовала – смутно, безотчетно, – что ее любят не за то, какая она есть, а за то, какой ее желают видеть. То есть как бы вовсе не ее любят! От нее столько ожидали… и, вот беда, никак ей не удавалось соответствовать этим чужим мечтам!