Так и на этот раз, изрядно выпив на спасательной станции, где Глыбин дежурит в ночь, они пошли отыскивать дом в зарослях, который Глыбин мечтает сфотографировать ночью.
— Ты можешь сходить за фотоаппаратом?
— Как же мы будем фотографировать ночью, когда ночью не видно? — удивляется Журманов.
— Не твое это дело! — огрызается Глыбин. — Именно ночью мне хочется зафиксировать состояние!
— Пойми, что ночью нет света, ты же культурный человек, мне ли тебе объяснять? Все фотопроцессы строятся на источнике освещенности, а ночью вообще нет никакого света — значит, пленка не будет засвечена, останется прозрачной.
Глыбин хлопает белыми глазами, как баран, и думает.
— Пить думаешь бросать?
— Меня невозможно удержать на трех цепях, раз в моей груди огонь разбушевался, когда я захочу нажраться и выхлестнуть всю натуру! А посмотри, какой я: черный, волосатый, страстный, седеть начинаю…
На самом деле он никакой не черный, у него лысина, как тонзура у священника, совершенно седые, аккуратно подстриженные волосы на висках и голые руки, как у евнуха.
Глыбин признается, что у него в этом доме была любовь, воспоминания о которой всю душу переворачивают. Над домом когда-то росла ветла, и он, в общем, просит сфотографировать эту ветлу, которую давно спилили. Он плачет, падает в траву и клянется, что однажды перережет себе горло под этой ветлой…
Ночь поэтичная. Тихо. В колдовском молчании застыли деревья и травы. Луна занимает полнеба и неподвижно стоит бледным ликом, обещая вечность. Труба чернеет на фоне ее и говорит о чем-то таком, чего нельзя уловить. Исповедь Глыбина в разгаре. Он посматривает на трубу и отворачивается:
— Здесь я чертенка видел.
Наутро, проснувшись трезвыми, они собираются уходить со спасательной станции, где Журманов заночевал у него под лодкой. Он вспомнил про чертенка и решает уточнить дело:
— Про какого чертенка ты вчера говорил?
— А-а-а, — улыбается Глыбин, — в детстве это было, — растягивает он, придавая интонации уверенность и как бы воскрешая в памяти известную историю, в правдивость которой нельзя не поверить, — видел чертенка…
— Только не ври.
— Тогда не буду рассказывать, ты знаешь, что Глыбин никогда не врет.
— Ладно, не обижайся, продолжай.
— В таком случае слушай и не перебивай.
В темном коридорчике стояла рогатая вешалка и сундук. Смотрю, висит в сетке на вешалке что-то волосатое и торчат копытца снизу. Вдруг он соскочил на пол и запрыгал по коридору, быстро пробежал мимо сундука, вскочил на стол и стал пить чай. Маленький такой, шустрый, с продолговатой мордочкой и зелеными глазами… Торопится, движения юркие, быстро посматривает по сторонам и держит блюдце в руке.
Сахарок кусал и сам себе наливал.
Мыльный пузырь
В грязной бедной комнате с немытым полом и разбитым окном стоит мольберт с закрепленным неровным холстом. Холст не начат, только что загрунтован, перед ним, как цветы на могиле, лежат новенькие кисти на палитре. Палитра тоже новая, с выдавленными красочками, по которым нетрудно определить, что это сделал новичок, незнакомый с живописью. Подтверждает эту догадку робкая прозрачная проба, выдающая незнание художника, с какой стороны взяться за кисть.
Тот, кто решил заняться живописью, действительно не знает, с чего начать, и тем более не предполагает, как будет выглядеть картина окончательно, поэтому мольберт этот простоит до тех пор, пока не поседеет борода дерзкого лодыря, перепробовавшего несколько профессий, а теперь посягнувшего на святая святых. Задумал он это для того, чтобы внушить матери, которая его содержит, что он при деле. Церемония, с какой он готовится к родам, говорит, что плод родится мертвым, поэтому он оттягивает страшный час.
Не зная, в чем проявить себя, он отрастил длинную бороду, скрывающую зубы, оскал которых пугает, когда он таращит глаза, вращает ими, как бусами, и кривит лицо, захлестываемый враньем. Все его занятие в этой жизни состоит в том, что он всех учит, и так наторел в риторике, что ему нет равных в этом искусстве. Звать его Маркус.
Длинные волосы, как змеи, развиваются по спине назареянина, обрамляя изможденную плоть. Весь день он спит и набирает энергию, как мудрый змий, а когда просыпается к вечеру, из него прет остроумие, как родниковая вода из скважины. Если бы не лень, в которой он погряз с детства, не научившись трудиться и таскать вериги, из него вышел бы, пожалуй, великий писатель, каких земля не рождала. Еще не нашлось геркулеса, чтобы стронуть с места постамент Генриху Гейне, но вот назрело время, когда ему следует опасаться серьезного соперника в лице Маркуса, который, если возьмется за перо, то напишет еще одну Книгу Бытия, тем более что они соплеменники и великому романтику давно уже надоело пребывать в одиночестве.