А в чем же настоящее наше воскресение? Уж не в делах ли наших? Конечно, нет. Гейне сказал: «Слава напоминает мозговую кость, которую мясник подкладывает в корзинку покупателю». Наши заслуги в философии и всякая добродетель не спасут нас от смерти и не продлят жизнь ни на миг. Занимаемся же мы фетишизмом в силу привычки, бедности и утраты чувства свободы, о которой мы со временем забываем и слепнем, как лошадь, опущенная в шахту. Нет, воскресение не в этом, — это тайна.
В мире много людей, которые лучше меня: они талантливее, красивее и здоровее духом. Но какое влияние они оказывают на меня? Что между нами общего? Мне не дано понять и осмыслить их жизнь, так сказать, перейти в них. Как я могу почувствовать боль, если уколоть булавкой постороннего? Возможно ли нам, людям, понять тайные явления, происходящие в организме дерева, век которого многократно длиннее человеческого? Мечников сказал, что человек должен жить 130 лет, Адам жил 998 лет. Значит, человеку и дереву отпущен одинаковый срок, но дерево, как существо, не способное грешить, сохранило свое первозданное назначение, а человек растлил себя грехами.
Другой раз думаешь, что вот в мире только я один и есть. И никогда в голову не придет мысль, что другие думают об этом так же. Это называется изгнанием из рая, отторжением от материнского тела, потому что утрачена возможность слиться с мировым «Я». Нас связывают только условности, да и продиктованы они порой деспотами.
Наша душа закована в плоть, от которой мы не в состоянии избавиться, и отделена от так называемой «мировой души», как капля ртути в разбитом термометре; эти капли, мелкие шарики, которые нельзя взять рукой, обладают способностью сливаться с другими каплями и наделены также и другой способностью — дробиться на множество более мелких шариков. Нам не дано понять этого механизма; вечная жажда узнать что-либо о мироустройстве изнуряет нас и сводит с ума недоступностью, но беспомощным насекомым, населяющим земную поверхность, не дано проникнуть в тайну. Насекомые населяют землю тонким слоем пыли, их даже хоронят на незначительную глубину, и они, превращаясь в навоз, годны лишь для удобрения земли.
Кажется, живой человек, такой же, как и мы, стоит рядом с нами. Мы можем потрогать его, разрезать, но все равно ничего не поймем в его устройстве. Этого мы не можем понять в силу недоступности нашего собственного устройства. Все лечебные процедуры в медицине основаны на абсолютном незнании их собственного механизма, так и анатомии человека.
Когда я родился, сколько лет живу? Этого я тоже не знаю. Мне сказали, что я родился тогда-то и там-то. Но как я могу в это поверить, когда я сам об этом ничего не знаю: может быть, я живу так давно, что это превратилось в бесконечность, и немудрено: я даже не помню своего детства… Зато смерть свою я знаю хорошо — она проявляется во всем: в усталости, в болезнях, в голоде и, наконец, в перерождении из молодости в старость. Страх перед нею отравляет жизнь, она уносит день за днем, как песочные часы, вносит разочарование в житейские радости.
Так зачем же тогда я живу в мире, прозябаю в нем, уж не затем ли, чтобы каждое утро просыпаться и отмечать: еще один день на этой земле. Нужно через силу что-то делать, чтобы этот день не казался таким невыносимым. Я свободен, могу ничего не делать, никто не в силах распорядиться моим духом и волей, но я постоянно что-то делаю только затем, чтобы обмануть себя и благодаря этому протянуть лишний день. Больше всех понимал сущность иллюзии Флобер, который находил спасение только в работе. Когда он отрывался от стола, подходил к окну и смотрел, как по Сене плывут баржи, ему хотелось кричать от тоски.
Что стоит оборвать эту жизнь? Смелые безумцы так и делали, но на этот героизм способны немногие — это гении, а гениев всегда мало, как в любой другой области. Зависть обвиняет самоубийц в трусости. Животный страх и неведение, что будет со мной после этого, мешают мне даже помышлять о подобной роскоши. Почему страх и неведение сильнее меня? Это тоже тайна.
Кто не видел в анатомическом музее сердце, устроенное механически, как живое, пульсирующее, вздрагивающее, до безобразия обнаженное и почти раскрытое в своей тайне? Но не тут-то было! Никакой тайны не раскрыто. Во-первых, мы не верим, что в нашей груди бьется точно такое же сердце, потому что мы не видим его и не ощущаем, как собственную печень, во-вторых, сердце не только вздрагивает и пульсирует, а главным образом ч у в с т в у е т! Это самая страшная тайна из всех существующих. Гайдн сказал Бетховену: «У меня такое впечатление от вашей музыки, что у вас две головы и два сердца». Как прекрасно он сказал!