И что ж я увидел, когда был близок к цели? Никаких бутылок не было в отделе, кроме одного рислинга, который везде продается, как какой-нибудь норсульфазол в аптеке, и так намозолил глаза, что им брезгуют самые последние пьяницы, дующие одеколон и валерьянку. Этим рислингом были заставлены все полки. Он был навален кучей, как гранаты, разложен веером на полках, горла бутылок были перевязаны шелковыми лентами, как котята. Его подвозили на тележке, поспешно разгружали, сваливая на пол, и вслед за тем, как только он попадал на полки, его моментально растаскивали, будто это был любовный напиток… После чего требовалась новая тележка, которую катил малый, похожий на Кадруса, прижившийся в этом магазине, как кот в колбасном цехе.
Продавщица, похожая на гувернантку, любовно кидалась от тележки к полке и от полки к тележке, так что можно было подумать, что она оказывает помощь раненым. Комсомольский значок, пришпиленный к фартуку, и честные глаза говорили, что она служит бескорыстно, но руки, не привыкшие к труду, прятала в карманы передника, как только наступала пауза в разгрузке.
Покупать, в сущности, было нечего: самые залежавшиеся продукты, такие, как вермишель, на которую никто никогда не смотрит, пшено, лавровый лист и даже соль теперь хватали, как мародеры, спущенные с цепи. Крупа, сахар и мука продавались на каждом углу безо всякой очереди, но стадная глупость внушила людям, что здесь особые продукты, соль более мелкая, чем где-либо. Глупость человеческая способна принимать гигантские размеры, когда делается сообща.
Я постоял, посмотрел на этих дикарей, обвешанных золотом, среди которых были профессора в роговых очках, с заросшими шеями и холеными руками, красавицы, уже начавшие быть немолодыми, в бирюзовых перстнях и с перламутровой помадой, напоминающие поздние хризантемы, и мне сделалось радостно в моем одиночестве! Неужели среди них не найдется ни одного умного человека? У меня проснулась ненависть к розовому йоркширу в засаленной дубленке, с раздутым портфелем; наверняка засоряет журнал либо филармонию. С крупными черными ноздрями и огромными бровями-кустищами, загнутыми вниз, он кого-то напоминает мне. Кого? Силюсь сосредоточиться, никак не могу ухватить, вот прозрел, верблюда Брежнева!
Остро ощущаю: люди — жалкие дети, никто не хочет умирать, независимо от возраста, и чем дольше живут, тем глупее становятся. Про них мудрец говорит: «Они замешкались среди живых и слишком долго умирают», а заканчивает тираду Сенека так: «Ведь говорят: и дерево живет». Когда посмотришь на них снисходительно, с монаршей милостью, то толпа ничего не вызывает, кроме жалости к ней. Я это прекрасно понимаю, давно усвоил это правило, но если посмотреть на них под другим углом, то они помешали мне с вьетнамским ликером.
Как внушить им, что стоит только отойти сто шагов за угол, в соседний магазин, как там никого нет и лежит свободно такое же пшено? Но раз мне не повезло с ликером, пришлось излить желчь на виновных. Я подошел к гувернантке и сказал:
— Где бы найти брандспойт, чтобы разогнать эту очередь?
Гувернантка не поняла. Пришлось изменить постановку вопроса:
— В таком случае вам помочь вызвать конную милицию?
Верблюд стал смотреть на окна и соизмерять высоту этажа с длиной сходней, по которым будут взбираться лошади.
Тогда гувернантка, ревностно защищая интересы толпы и нисколько не скрывая, что она глупа, с укором, с каким говорят обычно «газетки надо почитывать», нравоучительно заявила:
— А вы что, разве не знаете, что праздничная торговля началась?