Выбрать главу

У вас все получается наоборот. Порох воспламеняется, снаряд скользит по стержню, а газы, вместо того чтобы толкать его вперед, уходят в атмосферу, то есть если обычно взрыв длится секунду, у вас он продолжается десятую или даже тысячную долю секунды. То есть — все наоборот: с возрастанием диаметра, уменьшается однородность и увеличивается сопротивление, если, конечно, вы не откроете новых законов баллистики — ну, а это проще простого.

— Вам еще надо учиться, — сказал он наконец. — И учиться много, если вы хотите чем-то стать.

«Учиться, но как, если мне приходится в первую очередь зарабатывать на жизнь?» — подумал я.

Капитан продолжал:

— Серьезно займитесь математикой; вам не хватает основ, дисциплины мысли; обратитесь сначала к вещам простым, практическим — тогда вам обеспечен успех.

— Вы думаете, капитан?

— Да, Астьер. У вас, несомненно, есть способности, но надо учиться; не полагайтесь только на талант, талант — это только начало.

И я вышел, как всегда взволнованный, благодарный этому человеку — обычно такому серьезному и печальному, — который, вопреки дисциплине, проявлял милосердие, ободряя меня.

Шел четвертый день моего пребывания в военной школе авиамехаников. Выло два часа дня.

Я пил мате, болтая с рыжеволосым Вальтером, сыном немца-иммигранта, который с воодушевлением рассказывал о небольшом ранчо своего папаши, неподалеку от Асуля.

Уплетая булку, рыжий вещал:

— Каждую зиму мы режем трех кабанчиков для себя. Остальное — на продажу. И вот вечером, когда похолоднее, отрезаю себе булки, сажусь в машину — у нас «форд» — и еду…

— Дродман, — окликнул меня сержант.

Стоя у дверей казармы, он глядел на меня серьезно, почти строго.

— Слушаюсь.

— Переоденьтесь и сдайте форму, вы исключены.

Я пристально посмотрел на него.

— Исключен?

— Да, исключены.

— Исключен, сержант? — меня трясло.

Офицер смотрел на меня с жалостью. Это был вежливый, скромный провинциал, на днях сдавший экзамены на пилота.

— Но я не совершил никакого проступка, сержант, вы же знаете.

— Конечно, знаю… Но что я могу поделать… Это приказ капитана Маркеса.

— Капитана Маркеса? Но это же нелепость… Капитан Маркес не мог отдать такой приказ… Может быть, это ошибка?

— Никакой ошибки: Сильвио Дродман Астьер… По-моему, здесь нет другого Дродмана Астьера, а? Так что вы — это вы, ничего не попишешь.

— Но это же несправедливо, сержант.

Офицер нахмурился и доверительно понизил голос:

— Что я могу поделать? Конечно, некрасиво получилось… может быть… нет, я не знаю… мне кажется, что у капитана есть свой человек… я слышал, не знаю, правда ли это… и, пока вы еще не подписали контракт, они могут сделать все, что захотят. Если бы контракт был заключен, тогда другое дело, а так — молчи и терпи.

Я сказал умоляюще:

— А вы ничего не можете сделать, сержант?

— Что я могу, приятель? Что я могу сделать? Я тоже человек маленький.

Ему было явно жаль меня.

Я поблагодарил его, чуть не плача.

— Это приказ капитана Маркеса.

— Могу я его видеть?

— Его нет на месте.

— А капитана Босси?

— Капитана Босси тоже нет.

В лучах зимнего солнца стволы эвкалиптов тускло отливали красным.

Я шел на станцию.

Вдруг на одной из дорожек я увидел директора школы.

Это был коренастый, по-крестьянски краснощекий крепыш. Ветер раздувал плащ у него за спиной: листая блокнот, он что-то объяснял стоявшим вокруг него офицерам.

Наверное, он уже обо всем знал, потому что, оторвавшись от записей и отыскав меня глазами, прокричал натужно:

— Эй! Я говорил с капитаном Маркесом. Вам лучше поступить в техническое училище. Нам здесь умники не нужны, нам нужен рабочий скот.

Я шел по улицам города; слова подполковника звучали у меня в ушах.

Что будет, когда узнает мама?!

И мне слышался ее усталый голос: «Сильвио… ты нас совсем не жалеешь… не хочешь работать… ничего не хочешь. Посмотри на мои туфли, и у Лилы — все платья штопаны-перештопаны. О чем ты думаешь?»

Щеки мои пылали; я весь покрылся испариной; мне казалось, что лицо мое окаменело от боли искажено болью, глубинной, вопящей болью.

Я шел без цели, наугад. По временам мной овладевала ярость, заставлявшая трепетать каждый нерв, и тогда мне хотелось кричать, драться с этим глухим ко всему городом… но вдруг будто что-то надрывалось внутри и вот уже все вокруг издевательски тыкало мне в глаза моей полной никчемностью.

Что со мной будет?

В эти мгновения тело тяжелым влажным драпом висло на худеньких плечах души.

Приди я сейчас домой, мама, наверное даже ничего не скажет. Вздохнет горестно, вытащит из желтого сундука матрас, постелит чистое белье и ничего не скажет. Лила посмотрит на меня с упреком: «Что ты наделал, Сильвио»? И тоже промолчит.

Что со мной будет?

Ах, чтобы понять эту скотскую нищую жизнь, надо есть на обед печенку, которую хозяйки берут для кошек, надо ложиться засветло, экономя керосин в лампе!

И я снова вспомнил мамино лицо, которое старые обиды покрыли сетью мягких морщин; сестру от которой я ни разу не слышал ни единой жалобы которая чахла, склонясь над учебниками и сердце мое сжалось. Мне хотелось останавливать прохожих хватать за рукав, только чтобы сказать им: «Меня выгнали из училища, просто так ни за что ни про что понимаете? Я думал что смогу работать… чинить моторы, проектировать самолеты… и меня выгнали… ни за что ни про что».

Лила… ах, вы же не знакомы… Лила — это моя сестра, я думал, мы сможем пойти как-нибудь в кино; и на обед вместо печенки у нас будет суп с зеленью, а в воскресенье я повезу ее гулять в Палермо. А теперь…

Где же справедливость, скажите мне, где справедливость?..

Я уже не маленький. Мне шестнадцать лет, почему же меня выгнали? Я хотел работать, как все, а теперь… Что скажет мама? Что скажет Лила? Ах, если бы вы ее знали! Она очень серьезная: в училище у нее самые хорошие отметки. Если бы я работал, мы могли бы лучше есть. А теперь… Что мне делать теперь?.

Было уже темно, когда, идя по улице Лавалье, неподалеку от Дворца правосудия, я увидел вывеску: «Меблированные комнаты. Дешево».

В подъезде, тускло освещенном электрической лам почкой, я отыскал дощатую будку кассы и взял комнату на ночь. Хозяин, толстый, одетый, несмотря на холод, в рубашку с короткими рукавами провел меня во двор, заставленный растениями в зеленых кадках, и, указывая на меня коридорному, крикнул:

— Феликс, в двадцать четвертый.

Я взглянул вверх. Двор-куб уходил в небо пятью этажами занавешенных окон. Кое-где горел свет, в остальных комнатах было темно; откуда-то доносилась громкая женская болтовня приглушенный смех и звяканье кастрюль.

Мы поднимались по винтовой лестнице. Коридорный, рябой малый в голубом переднике, шел впереди, волоча за собой метелку из облезлых перьев.

Свет в коридоре был такой же тусклый. Слуга отпер дверь щелкнул выключателем.

— Разбудите меня завтра в пять, обязательно.

— Хорошо, спокойной ночи.

Вконец измученный переживаниями дня, я повалился на кровать.

В комнате их было две: железные, застланные голубыми покрывалами с белой бахромой; в углу — эмалированный умывальник и столик под красное дерево. В зеркале платяного шкафа отражалась входная дверь.

В воздухе стоял резкий запах дешевых духов.

Я отвернулся к стене. На белой поверхности кто-то написал карандашом неприличное слово.

«Завтра уеду в Европу…» — подумал я и, спрятав голову под подушку, изнеможенный, заснул. Сон был очень крепким, и в темной глубине его мне открылась такая картина.

На асфальтовой равнине, под кирпично-красным небом блестели масляные пятна с унылым фиолетовым отливом. Над самой головой повис осколок чистейшей лазури. В беспорядке высились повсюду бетонные кубы.