Наконец мы расположились, и Лусьо, залпом выпив свое пиво, сказал басом:
— Ну, где работаешь?
— А ты?.. Ты, я вижу, теперь франт, фигура.
Он усмехнулся.
— Да, подыскал себе местечко…
— Значит, все в порядке… дела идут на лад… а я, видишь, не такой везучий… торгую бумагой…
— А, бумагой! В какой-нибудь конторе?
— Да, есть некто Монти, живет во Флорес[27].
— Сколько получаешь?
— Не то чтобы много — на хлеб.
— Значит, взялся за ум?
— Да, конечно.
— Я тоже работаю.
— М-м!
— Да, работаю. Угадай где.
— Нет, не знаю.
— Агентом сыскного бюро.
— Ты… в сыскном? Ты!
— Да, а что?
— Нет, просто. Значит, ты работаешь агентом сыскного бюро?
— А что в этом странного?
— Нет, ничего… я помню, тебе всегда нравилось… с детства…
— Шутник… но, послушай, Сильвио, надо же браться за ум; такова жизнь, struggle for life[28], как говорил Дарвин…
— Да ты теперь эрудит! И с чем это едят?
— Я знаю, что говорю, дружище, это — из лексикона анархистов; одним словом, ты взялся за ум, устроился, и все нормально.
— Анормально, как говорил тот баск; я торгую бумагой.
— То есть ты взялся за ум.
— Да, наверное.
— Ну вот и прекрасно; человек, еще кружку… я хотел сказать — две, прости, дружище.
— Ну, и как работается в сыскном бюро?
— Не спрашивай, Сильвио; это служебная тайна. Кстати, вернемся к заблудшим овцам; ты помнишь Энрике?
— Ирсубету?
— Да.
— Про него я слышал только, что, после того как мы расстались, помнишь?..
— Еще бы не помнить!
— После того как мы расстались, я слышал, что Гренуйе их все-таки выселил, и они переехали в Вилья-дель-Парке; но с Энрике я больше не виделся.
— Понятно; Энрике устроился работать в автоагентство в Асуле. А где он сейчас, знаешь?
— В Асуле, что за вопрос?
— Нет, он не в Асуле; он в тюрьме.
— В тюрьме?
— В тюрьме; это так же верно, как то, что я здесь…
— Что же он натворил?
Да, собственно, ничего: struggle for life… борьба за существование, я подхватил это словечко от одного галисийца-булочника, который на досуге изготовлял взрывчатку. А чем ты занимаешься на досуге? Ну, не сердись; просто тебя всегда так интересовал динамит…
Меня наконец разозлили его коварные вопросы, и я взглянул на него в упор:
— Хочешь меня посадить?
— Что ты, дружище. Ты что, шуток не понимаешь?
— Мне просто кажется, что ты что-то вынюхиваешь.
— Чудак… смешной человек; ведь ты же взялся за ум…
— Ладно, что ты говорил про Энрике?
— Сейчас расскажу у нас это наделало столько шуму. Подвиг!..
Одним словом, не помню точно, что это было за агентство: Шевроле или Бьюик, — но Энрике там доверяли… ну, а этот своего не упустит. В общем, не знаю как, но он стащил чек — чистый, и тут же подделал его на пять тысяч девятьсот пятьдесят три песо. Вот такие дела!
Утром он собирается за деньгами, но тут шеф дает ему две тысячи сто — положить в тот же банк. Этот сумасшедший прячет сумму в карман, берет в агентстве машину, спокойненько едет в банк, предъявляет чек, и вот тут-то самое удивительное! — ему этот чек оплатили.
Оплатили?!
Это невероятно; но какая работа! Что ж, он был человек одаренный. Помнишь, как он подделал флаг Никарагуа?
Да, он с детства… ну, ну, дальше.
Итак, чек оплатили… но нервишки-то у него пошаливали: не успевает он отъехать два квартала, как на перекрестке, у рынка, налетает на беговые дрожки… ему просто повезло — сломало руку, а придись хлыст чуть пониже проткнуло бы насквозь. Он потерял сознание. Отвезли его в больницу, но, по чистой случайности, шеф тут же прослышал об инциденте и мигом прискакал в больницу. И вот он просит у врача пиджак Энрике, проверить, на месте ли деньги или хотя бы квитанция… Теперь представь, какие у него были глаза: вместо квитанции — восемь тысяч пятьдесят три песо. Энрике уже пришел в себя; его спрашивают, откуда у него такие деньги; он растерялся; они поехали в банк — ну, а там сразу все и раскрылось.
— Грандиозно.
— Невероятно. Я сам каждый день читал хронику в «Гражданине» — есть тут такая газетенка.
— И он сейчас в тюрьме?
— «Прохлаждается», его словечко… Интересно, сколько ему дали? Конечно, у него то преимущество, что он несовершеннолетний, ну и родня со связями.
— Интересно. Я думаю, у нашего Энрике — большое будущее.
— Даже завидно. Не зря его прозвали Фальсификатор.
Мы замолчали. Я вспомнил Энрике. Показалось, что мы опять вместе, в притоне старых марионеток. И рыжий луч солнца озаряет осунувшееся надменное лицо.
— Struggle for life, — подытожил Лусьо, — кто не берется за ум — погибает… такова жизнь… Но мне пора — служба… если соберешься, вот адрес и он протянул мне визитную карточку.
Мы шумно распрощались, и, бредя в одиночестве по ярко освещенным улицам, я как будто все еще слышал его басок:
— Struggle for life, дружище… кто не берется за ум — погибает… такова жизнь!
Теперь я держался с достоинством опытного маклера и, внутренне уверенный, что мои мытарства не бесплодны (ведь я уже продал), в короткое время сколотил средней руки клиентуру, состоявшую из скотоводов, аптекарей, с которыми я толковал о пикриновой кислоте и прочей белиберде, книготорговцев и двух-трех лавочников, публики наименее прибыльной и наиболее пронырливой.
Чтобы не терять время попусту, я разделил приходы Кабальито, Флорес, Велес-Сарсфилд и Вилья-Креспо на зоны, которые регулярно обходил в течение недели.
Вставал я с первыми лучами солнца и поспешно отправлялся по намеченным адресам. От тех дней в моей памяти осталась такая картина: огромный сияющий небосвод, раскинувшийся лад выбеленными домишками, над красностенными фабриками, и вдали — зеленые фонтаны кипарисов среди белых надгробий и склепов.
Эти приземистые улочки окраин, убогие и грязные, затопленные солнцем, с мусорными бачками у дверей, где беременные женщины, тощие и растрепанные, стоя на пороге, кричали на ребенка или собаку, улочки, над которыми раскинулся ясный и прозрачный купол неба, запечатлелись в моей памяти свежо и возвышенно.
Восхищенный, я упивался глубокой безмятежностью, растворенной в лазури.
Мой дух горел в пламени надежд и фантазий, во мне пробуждалось вдохновение, такое счастливое и такое наивное, что я не мог выразить его никакими словами.
И чем грязнее и вульгарнее были земные пейзажи, тем больше зачаровывала меня лазурь небосвода. Я помню…
О, эти мясные лавки предместий!
Луч солнца выхватывал из темноты черно-красные туши, развешанные на крюках и веревках над цинком прилавка. Пол был посыпан опилками, в воздухе плавал густой запах мяса, черные мухи копошились, облепив куски желтого жира, бесстрастный мясник перепиливал кости, рубил отбивные, а там… там, снаружи было утро и небо, тихое и царственное, из голубой глубины которого изливались на землю потоки весенней нежности.
Ничто так не занимало меня в пути, как само пространство, лазурный фарфор окоема, глубина зенита, это волшебное, тихое море, в котором я различал зачарованные острова и порты, мраморные города, опоясанные зеленью лесов и витиевато оплетенные снастями мачты кораблей, скользящих под напевы сирен к хмельным городам радости.
Охваченный сладкой дрожью, я чувствовал себя сильным и беспощадным.
Шум ночного празднества долетал до меня; в небе вспыхивали и рассыпались зеленые искры фейерверков, смеялись пузатые языческие божки, кувыркались обезьяны и, под смех богинь, мелодично стонала жаба.
Вслушиваясь в праздничную разноголосицу, вглядываясь в смутные видения, я мерил километры, не замечая этого.
Я заходил на рынки, общался со скотоводами, торговался и спорил с недовольными клиентами. Выгребая из-под прилавка горсть бумажных полосок, скорее похожих на серпантин, они возмущались:
— И что, вы думаете, можно завернуть в эти обрезки?
— Помилуйте, — возражал я. — Это ведь лист бумаги, а не простыня. И потом — в семье не без урода.