Рассказы Арльт писал параллельно с романами, и, являясь периферией его творчества, рассказы эти предвосхищали многое в будущем развитии писателя. Общая тональность сборника «Горбунок» задана уже в посвящении, адресованном жене: «И вот я посвящаю тебе эту книгу, в соавторстве с темными улицами и безмолвными площадями, где бродит земной, печальный и сонный люд… Существа человеческие скорей похожи на увязших в потемках чудовищ, чем на светозарных ангелов из старинных романов». Преемственность характеров в творчестве Арльта очевидна и, пожалуй, наиболее близок к героям рассказов Эстанислао Бальдер из «Колдовской любви». Но, разрабатывая тему «подпольного существования», Арльт в рассказах последовательно отдаляет друг от друга полюсы своего мира: с одной стороны, это возвышенная реальность Страдания, с другой — карикатурный абсурд Быта. Отсюда и такие непохожие вещи, как «Эстер Примавера» — рассказ, пронизанный пафосом страдания, неотвязной мучительной боли, и «В воскресенье после обеда» — гротеск, словно написанный для театра марионеток.
Арльт видит жизнь прежде всего в ее противоречиях, антиномиях. Комплекс неполноценности в мгновение ока оборачивается «комплексом сверхполноценности», «маленький человек» таит в себе «великого диктатора». Несостоявшийся писатель, герой одноименного рассказа, всю жизнь клеймивший пороки буржуазного общества, признается, что «говоря начистоту… оно всегда казалось мне не так уж и дурно устроенным». В этом «мире наоборот» логичны частности — что придает обыденной жизни несокрушимость аксиомы, — но, увиденный извне, в целом он — алогичен. Это противоречие и делает мироустройство для Арльта абсурдным: Арльт приходит к фарсу, к трагикомедии.
Переход к театру, все более увлекавшему Арльта в последние годы жизни, на фоне его творческой эволюции понятен. Театр зачаровывал Арльта, представляясь ему стихией, равновеликой самой жизни. Спектакль был для него таинством, в театре он видел возможность бесконечной импровизации и наиболее прямой путь к аудитории. Пьесы Арльта (большинство которых было поставлено при непосредственном участии автора) появились в период общего застоя театральной жизни в Аргентине и своей необычностью способствовали возрождению интереса к театру, к драматургии. Правда, в пьесах-фарсах Арльта язык «как самоценный драматический материал» не успел реализоваться, он достаточно стерт. Неизвестно, по какому пути пошел бы Арльт дальше, но, может быть (соблазнительное предположение!), ему удалось бы одушевить фарс с помощью той удивительной языковой стихии, которая переполняет его очерки.
Арльт умер в Буэнос-Айресе в июле 1942 г. Последние месяцы он целиком посвятил работе над новым методом вулканизации капрона. Это было его последнее изобретение, которое он так и не успел запатентовать.
В. Симонов
ЗЛАЯ ИГРУШКА
(Роман)
Глава первая
РАЗБОЙНИКИ
На дверях его закутка красовались радужные обложки тощих книжонок, воспевавших похождения знаменитого пирата Монбара и Уэнонго, из племени могикан. Возвращаясь с занятий, мальчишки останавливались перед дверью, восхищенно разглядывая выцветшие на солнце картинки.
Иногда мы заходили к нему за полпачкой сигарет «Баррилете», и старик нехотя вылезал из своего угла навстречу покупателям.
Он был широкоплеч, с заросшими бородой впалыми щеками и вдобавок слегка хромал, приволакивая до странности похожую на копыто ногу с вывернутой наружу пяткой.
Видя его, я всякий раз вспоминал одно из присловий моей матери: «Бойся отмеченных богом».
Мы часто болтали с ним, и, вороша груду колодок и мотков кожи в поисках полуразвалившегося башмака, он с горькой усмешкой неудачника рассказывал мне поучительные истории о знаменитейших бандитах Испании или принимался расхваливать важного посетителя, которому он чистил ботинки, получая за это двадцать сентаво на чай.
Он был скуп, и при воспоминании о щедром клиенте гнусная улыбка скареда змеилась между его впалых щек, обнажая гнилые зубы.
Хоть он и был презлой старикашка, но ко мне питал симпатию и за какие-нибудь пять сентаво разрешал пользоваться своей жалкой библиотекой, составленной за долгие годы по подписке.
Вручая мне, скажем, жизнеописание Диего Коррьентеса, он говорил, шепелявя:
— Шлавный был паренек… шлавный!.. Пишаный крашавец, и не подштрели его мигелеты… — Хриплый голос старого башмачника прерывался и дрожал: — Пишаный крашавец… Жагляденье… — Вслед за тем он впадал в глубокую раздумчивость: — Виданое ли дело… грабил богатеев и вше отдавал беднякам… в каждой деревне была у него жажноба… одним словом, пишаный крашавец…
Я слушал его, и в провонявшем кожей и клеем закутке мне виделись зеленые лесистые горы. Шумные цыганские таборы в глубоких ущельях… вся неуемная горная вольница представала перед моими глазами.
— Пишаный крашавец, — повторял хромой и, давая выход накопившейся тоске, изо всех сил колошматил по подметке, лежащей на железной пластинке у него на коленях.
Затем он пожимал плечами, словно отгоняя навязчивую мысль, и сплевывал сквозь зубы, быстрыми движениями оттачивая шило на оселке.
Немного погодя добавлял:
— А вот когда доберешься до доньи Инеситы и про харчевню Штарое Копыто… — и, видя, что я ухожу, кричал вслед: — Шмотри, книжка денег штоит… — и, вновь принимаясь за работу, наклонял голову в низко нахлобученной мышастой кепке к ящику и, пошарив в нем клейкой рукой, набивал рот гвоздями, продолжая: тук… тук… тук… — постукивать молотком.
Вышеупомянутые романы я поглощал выпуск за выпуском, и в их числе историю о Хосе Марии, грозе Андалузии, о похождениях дона Хайме Бородатого и прочих рыцарей удачи, изображенных на обложках (более или менее правдоподобно и живописно) следующим образом: верхом на лошади в сногсшибательной сбруе; опушенные бакенбардами розовощекие лица; широкополая кордовская шляпа, из-под которой торчит тореадорская косичка и чудной старинный мушкет, похожий на клаксон, притороченный к луке седла. В сценах, происходивших, как правило, на зеленом склоне холма, они великодушным жестом протягивали кошелек с золотыми вдове, прижимающей к груди младенца.
В такие минуты и я видел себя разбойником: грозой развратных коррехидоров, защитником униженных, покровителем вдов и возлюбленным прекраснейших дев.
Чтобы осуществить первые шаги на этом поприще, мне нужен был соратник, и им стал Энрике Ирсубета.
Это был некий юный повеса, общеизвестный под многозначительной кличкой Фальсификатор.
И вот вам пример того, как складывается репутация и какую немаловажную роль играет личное обаяние в достохвальном искусстве надувать простаков.
Энрике было четырнадцать лет, когда ему удалось обвести вокруг пальца хозяина одной карамельной фабрики, и в этом — несомненное свидетельство того, что боги заранее предопределили будущую судьбу нашего Энрике. Но так как боги — существа по натуре коварные, неудивительно, что сейчас, когда я пишу эти строки, Энрике обосновался в одной из тех гостиниц, которыми государство обеспечивает людей отчаянных и плутоватых.