Выбрать главу

Мать преуродливой девицы, перед которой один из юных Ирсубета, в порыве неуемной лихости, обнажил свой срам, рассказывала:

— И я его не схватила, сеньора, только потому, что уж лучше попасть под поезд.

Мать Иполито, полная, постоянно беременная женщина с белым, как луна, лицом, доверительно шептала мяснику:

— Боже вас упаси, дон Сегундо, с ними связываться. Нам они должны — страшно сказать.

— Всему есть предел, всему есть предел, — свирепо рычал здоровяк, и его огромный нож так и порхал вокруг говяжьей туши.

Да! Веселые были люди — семья Ирсубета. А кто не верит, пусть спросит у булочника, который как-то, набравшись храбрости, решил возмутиться пассивностью своих должников.

На его несчастье, когда он скандалил в дверях с одной из дочерей, в доме случайно оказался тот самый полицейский.

Привыкнув улаживать любое дело с помощью рукоприкладства и взбешенный наглостью булочника, вздумавшего требовать то, что ему причитается, он вытолкал его из дома взашей. Поучительный этот случай оказался хорошим уроком, после которого многие кредиторы отказались от своих притязаний. В конечном счете все в жизни семьи Ирсубета оборачивалось буффонадой.

Незамужние девицы, которым было уже под тридцать, упивались Шатобрианом, вздыхали над Ламартином и Шербюлье[5]. Чтения эти питали в них уверенность в принадлежности к некоей интеллектуальной элите, и потому всех остальных смертных они называли не иначе как «хамами».

Хамом был лавочник, напомнивший о долге за фасоль, хамкой — торговка, которой «забыли» уплатить за кружева, хамом — разъяренный мясник, которому, не открывая двери, с невыразимым презрением обещали «рассчитаться в следующем месяце».

Трое бездельничающих молодых людей, заросших и тощих, днем принимали продолжительные солнечные ванны, а по вечерам, прифрантившись, отправлялись пленять сердца местных магдалин.

Старухи, набожные и брюзгливые, ссорились каждую минуту по пустякам или, усевшись с дочерьми в кружок под обветшалым кровом своего жилища, разглядывали прохожих и сплетничали, а так как они происходили от офицера, служившего некогда в наполеоновских войсках, мне не раз случалось, глядя на подретушированные сумраком бескровные лица, слушать рассказы, воскрешавшие мифы Империи, блистательные призраки былого великолепия, а в это время под окнами на пустынной улице фонарщик со своим шестом, на конце которого плясал фиолетовый язычок, зажигал зеленый газовый фонарь.

Так как они не располагали средствами держать служанку и так как никакая служанка не вынесла бы неистовых выходок трех юных фавнов, капризов привередливых барышень и причуд зубастых старых ведьм, Энрике был тем самым вездесущим элементом, необходимым для нормальной работы разболтанного экономического механизма, и он настолько привык выступать в роли просителя, что его наглость в этом смысле была неслыханной и образцовой. К его чести скажу, что скорее можно было вогнать в краску бронзовую статую.

Долгие часы досуга Ирсубета коротал за рисованием, склонность к которому подкреплялась в нем изобретательностью и утонченностью, и это лишний раз доказывает, что многие отпетые бездельники наделены от природы эстетическим чутьем. Предоставленный сам себе, я часто заходил к нему, что было не по вкусу старым дамам, которые меня ни во что не ставили.

Наша дружба с Энрике, бесконечные разговоры о ворах и бандитах развили в нас исключительное влечение к разного рода разбою и неудержимое желание оставить по себе память как о великих преступниках.

Прочитав снабженную красноречивыми фотографиями статью Сойса Рейли о прибытии в Буэнос-Айрес изгнанных из Франции апашей, Энрике рассказывал:

— Президент нанял четырех апашей в телохранители.

Я смеялся:

— Глупости.

— Серьезно, ты бы видел, — и он разводил руки, как Христос на распятии, чтобы дать представление об объеме грудной клетки этих прославленных рецидивистов.

Не помню точно, с помощью каких безрассудных софизмов нам удалось убедить друг друга, что красть — занятие достойное и прекрасное, но с обоюдного согласия было решено организовать клуб разбойников, единственными членами которого были в тот момент мы сами.

Что ж, поживем — увидим… Но для начала, решили мы, будет неплохо попробовать грабить пустые дома. Обычно это происходило так.

После обеда, когда народа на улицах почти нет, мы, одевшись поприличнее, отправлялись на улицу Флорес или Кабальито.

Наш инструмент состоял из маленького разводного ключа, отвертки и нескольких газет — заворачивать добычу. Приметив объявление о том, что сдается дом, мы шли наводить справки. С потупленными взорами, с притворной скромностью на лицах, мы были похожи на служек великого Кака.

Получив ключи, с тем чтобы осмотреть квартиру, мы поспешно отправлялись по указанному адресу.

Я до сих пор помню упоительное чувство, охватывавшее меня, когда распахивались наконец двери. Мы врывались в комнаты, рыскали по этажам, высматривая добычу быстрыми хищными взглядами, прикидывая в уме ценность очередного трофея.

Мы обрывали провода, звонки и выключатели, вывинчивали лампочки и патроны, снимали люстры и абажуры; мы отвинчивали никелированные краны в ваннах и бронзовые — на кухнях и не забирали разве что рамы и двери, чтобы совсем уж не уподобиться носильщикам.

Волнение комком застревало в горле; мы работали в какой-то радостной горячке, с проворством цирковых униформистов, то смеясь, то вздрагивая, неизвестно отчего.

На месте вырванных с мясом люстр свисали обрывки проводов; пыльные полы были усыпаны обвалившейся штукатуркой; на кухне журчащие потоки извергались из водопроводных труб, словом — после нашего недолгого пребывания квартира нуждалась в дорогостоящем ремонте.

Затем мы сдавали ключи и спешили поскорее исчезнуть.

После операции мы всегда встречались у одного лавочника, торговавшего хозяйственными мелочами, вылитого Какасено, с круглым, как луна, лицом, обремененного возрастом, брюшком и рогами, так как было общеизвестно, с каким францисканским долготерпением сносит он измены своей жены.

Но что касалось дел, тут он был стреляный воробей. Придирчиво осмотрев товар, колченогий старикан взвешивал на руке мотки провода, проверял, не перегорели ли лампочки, копался в кранах и наконец, подведя безжалостный итог длительных сложных расчетов, предлагал в десять раз меньше того, что стоило, украденное на самом деле.

Если же мы начинали протестовать, добряк поднимал на нас свои бычьи глаза, круглое лицо озарялось лукавой улыбкой; дружески похлопывая по плечу, он с величайшей обходительностью подталкивал нас к дверям, и не успевали мы и рта раскрыть, как оказывались на улице с зажатыми в руке деньгами.

Но не думайте, что наши подвиги ограничивались пустыми домами. Кто мог сравниться с нами в ловкости рук!

Мы не спускали зорких глаз с чужой собственности. Наши пальцы обладали феноменальным проворством, а взгляд был острым, как у хищной птицы. Без излишней суеты, но со стремительностью кречета, падающего на невинную голубку, набрасывались мы на то, что нам отнюдь не принадлежало.

Случалось нам увидеть в кафе прибор или сахарницу, забытую на столе рассеянным официантом, мы прихватывали и то и другое; будь то кухня или иное укромное место, нам всегда удавалось высмотреть что-нибудь, не лишнее для пользы общего дела.

Мы не гнушались чашками и тарелками, ножами и биллиардными шарами, и я прекрасно помню, как однажды дождливым вечером в одном весьма модном кафе Энрике ловко увел пальто, а на другой день я — трость с позолоченным набалдашником.

Блуждающий взор широко раскрытых глаз примечал добычу, и, стоило ей появиться, мы были тут как тут — улыбающиеся, небрежные, развязные, — с пытливым взглядом и всегда наготове, чтобы не дать маху, как какие-нибудь воры-самоучки.

Повсюду мы работали одинаково чисто, и надо было видеть, как легко обводили мы вокруг пальца скучающих за стойкой приказчиков.

Под тем или иным предлогом — скажем, чтобы уточнить цену, — Энрике заманивал такого молодца к выходящей на улицу витрине, а я, пользуясь отсутствием публики, быстро опустошал прилавок, набивая карманы коробками карандашей, изящными чернильницами, а как-то раз нам даже удалось очистить кассу, где не было сигнального звонка, и оружейную лавку, в которой мы взяли дюжину перочинных ножей с позолоченными лезвиями и перламутровой ручкой.