А предо мною все плавали оторванные руки, печальные чьи-то глаза… Я остался с тревожным хаосом в голове, с возмущенной душой, а через несколько дней почувствовал, что мозг мой плавится и кипит, рождая странные мысли, фантастические видения и картины. Чувство тоски, высасывающей жизнь, охватило меня, и я стал бояться безумия…
Жуткие ночи переживал я. Сидишь, бывало, на «Откосе», глядя в мутную даль заволжских лугов, в небо, осыпанное золотой пылью звезд и — вдруг начинаешь ждать, что вот сейчас, в ночной синеве небес, явится круглое, черное пятно, как отверстие бездонного колодца. А из него высунется огненный палец и погрозит мне. Или — по небу, сметая и гася звезды, проползет толстая серая змея в ледяной чешуе и навсегда оставит за собою непроницаемую каменную тьму и тишину. Казалось возможным, что все звезды млечного пути сольются в огненную реку, и вот — сейчас она низринется на землю.
Вдруг, на месте Волги, разевала серую пасть бездонная щель, и в нее отовсюду сбегались, играя, потоки детей, катились бесконечные вереницы солдат с оркестрами музыки впереди, крестным ходом, текли толпы народа со множеством священников, хоругвей, икон, ехали неисчислимые обозы, шли миллионы мужиков, с палками в руках, котомками за спиной, — все на одно лицо; туда же, в эту щель, всасывались облака, втягивалось небо, колесом катилась изломанная луна и вихрем сыпались звезды, точно медные снежинки.
Я ожидал, что широкая плоскость лугов начнет свертываться в свиток, точно лист бумаги, этот свиток покатится через реку, всосет воду, затем высокий берег реки тоже свернется, как береста или кусок кожи на огне, и, когда все видимое превратится в черный свиток, — чья-то снежно-белая рука возьмет его и унесет.
Из горы, на которой я сидел, могли выйти большие черные люди с медными головами, они тесной толпой идут по воздуху и наполняют мир оглушающим звоном, — от него падают, как срезанные невидимою пилой, деревья, колокольни, разрушаются дома; и вот — все на земле превратилось в столб зеленовато-горящей пыли, осталась только круглая, гладкая пустыня и, посреди — я, один на четыре вечности. Именно — на четыре, я видел эти вечности, — огромные, темно-серые круги тумана или дыма, они медленно вращаются в непроницаемой тьме, почти не отличаясь от нее своим призрачным цветом…
Длинным, двуручным мечом средневекового палача, гибким как бич, я убивал бесчисленное множество людей, они шли ко мне справа и слева, мужчины и женщины, все нагие; шли молча, склонив головы, покорно вытягивая шеи. Сзади меня стояло неведомое существо, и это его волей я убивал, а оно дышало в мозг мне холодными иглами.
Ко мне подходила голая женщина на птичьих лапах вместо ступней ног, из ее грудей исходили золотые лучи; вот она вылила на голову мне пригоршни жгучего масла, и, вспыхнув точно клок ваты, я исчезал.
«Нигде в психиатрической литературе, и в литературе вообще не найдем мы такого типичного, удачного описания лихорадочного делирия. Описанный Горьким лихорадочный делирий до того типичен и поучителен для психиатра, что он должен остаться в психиатрии под ярлыком: Delirium febrile Gorkii», — увлеченно писал Галант. Осознав это, профессор статьями не ограничился и в 1928 году выпустил целую монографию «Психозы в творчестве Максима Горького». Горький не обижался и с Галантом вполне дружески переписывался. Мы можем даже предположить, что Горький весело посмеивался после каждой статьи о «психозах Горького», выходившей из-под бойкого пера профессора Галанта. Ибо Горький не мог не знать, чем было вызвано его состояние на самом деле.
Профессор, впрочем, подошел к разгадке довольно близко. Он не воспринял всерьез название рассказа (Галант все же не литературовед, а психиатр).
Судя по заглавию очерка: «О вреде философии», легко допустить, что Горький обвиняет свое увлечение философией и философскими проблемами в развитии той психической болезни, которою он страдал в 1889/90 годах, и мы имели бы перед собой своего рода «morbus philosophicus». Однако вряд ли Горький сам верил тому, что философия его сделала душевнобольным… Вернее думать, что Горький немного подтрунил над самим собой и дал юмористическое выражение тем напрасным усилиям разрешить неразрешимое (вопрос возникновения мира), которые утомляли его юный ум. Философией же Горький занимался в то время очень мало, и по собственному его признанию не стал читать «Историю философии», которую он достал. Она ему показалась скучной…[135]
Однако надо заметить, что философия (в прямом смысле) на состояние Горького действительно влияла, давая ему «установку». И философия это была мрачная, давая на выходе лишь «бэд трип». Но концепция влияния «установки» и «обстановки» при приеме психоделиков возникнет только спустя полвека после того, как Галант заинтересовался «делирием Горького», поэтому шансов понять истоки психоза у профессора почти не было. Однако Галант обратил, конечно, внимание на «безумного химика», который обучал Горького философии:
135
Галант, И. Б. Делирий Максима Горького: О душевной болезни, которой страдал Максим Горький в 1889–1890 гг. // Клинический архив гениальности и одаренности М., 1925. Т. 1 вып. 2. С. 47–55.