— Ты ему второе отрежь, — посоветовал Софоний. — Для симметрии.
— Кстати, — сказал прокуратор. — А с кариотянином что будем делать? Он таки свидетель! Сколько ты ему заплатил? Тридцать сребреников?
— Он что, рассказал, негодяй? — вскинулся книжник Анна и побагровел. — Откуда ты сумму знаешь?
Глядя на него, можно было смело сказать, что в сумме прокуратор не ошибся. Хотя сумма была приличной, вполне можно было хозяйством обзавестись, и ещё на развлечения некоторые осталось бы.
— Ничего мне твой кариотянин не рассказывал, — повел могучими плечами прокуратор. — Просто сумма такая стандартная, у нас в Бузулуцке мы агентам всегда по тридцать рублей платили![20] Как раз на бутылку водки с закусью хватало. Чтобы, значит, совесть не мучила.
Глава семнадцатая,
Это сейчас каждый шаг на Голгофу известен. Туристам досконально объясняют, кто и куда шел, показывают, где крест был вкопан, где злорадствовали первосвященники, а где изнывал от угрызений совести великий прокуратор Иудеи.
Пройдем и мы горестный и тяжкий путь, который суждено было пройти два тысячелетия назад первому секретарю Бузулуцкого райкома партии, пройдем и почувствуем силу духа человеческого. Не каждому дано за свои убеждения взойти на крест, более того, можно предполагать, что, если бы за убеждения на крест посылали бы в обязательном порядке, желающих их не скрывать было бы значительно меньше, а заблуждающихся не стало бы вовсе.
Многих обманывает само громкое имя — Голгофа, хотя на деле это место едва ли заслуживает название холма. Начинается холм прямо за стенами крепости, казнили преступников там испокон веков, а потому в ночное время холм был обителью многочисленных шакалов, которые воем своим и желтыми сверкающими глазами до смерти могли напугать неосторожного путника.
Встающие стены белокаменных храмов странно выглядят в подернутых дымкой желтовато-зеленых просторах, над которыми провисает синий купол неба, а с неба роняет на землю пульсирующие жаркие лучи горящее солнце.
Справа выгибают свои зеленые горбы пальмы, собравшиеся в небольшую рощицу, вдоль этой рощицы извивается каменистая дорога, ведущая в город, у дороги, почти касаясь стен дворца, тянутся в небо корявыми ветвями усталые смоквы.
Там, где когда-то был пыльный желоб трудного и мучительного подъема, сейчас устроены два всхода по семнадцать ступеней. И это правильно, нельзя же изнывать от жары и мучиться всем там, где когда-то всходил на место лобное один.
— Если мы иудеев оставим внизу, — сказал прокуратор, — то ничего такого и видно не будет! Нормальное распятие, даже по закону не обязательно руки и ноги деревянными клиньями прибивать, можно и на ремнях — так даже дольше мучиться будет. А ведь в приговоре самое главное — мучения! Ну-ка, Ромул, дуй наверх да встань, где кресты вкопают, я прикину, что видно будет!
Ромулу Луцию два раза повторять не надо было, молодой легионер сделал загадочный жест рукой и устремился наверх — только подошвы его гетов засверкали.
— Я же говорил! — удовлетворенно отметил прокуратор. — Никто ничего и не заметит! Правда, повисеть придется до ночи, но ведь лучше повисеть, чем совсем загнуться!
— Можно ещё третью планку поставить, чтобы ноги в неё упирались! — сказал, сбежав с горы, Ромул Луций. — Со стороны незаметно, а тому, кто на кресте висит, даже удобно.
— Рационализатор, — с улыбкой похвалил легионера прокуратор. — На глазах растешь, парень. Тебя бы для стажировки по всем временам погонять, цены бы тебе не было!
— Ну как? — повернулся прокуратор к молчащему греческому скульптору Агафону. — Неплохой вид?
Черноволосая и остроносая голова скульптора часто закивала.
— Очень живописно, — сказал Агафон. — Обрыв, три креста с белеющими на них телами, и в низине, затянутой голубоватой дымкой, древний храм. Само на полотно просится, Федор Борисович!
— Значит, план ясен, — сказал прокуратор. — Ромка, слушай сюда, тебе у крестов возиться придется. Чужого ведь не поставишь!
— Я весь внимание, Федор Борисович! — сказал легионер. — Да вы не сомневайтесь, все будет в лучшем виде.
— Я и говорю, — с достоинством кивнул прокуратор. — До вечера он у нас висит, кричит что требуется, а вечером мы его потихоньку снимаем — и в пещеру. Потом, как полагается, воскресение, последняя проповедь любимым ученикам, и чтоб его духу в Иерусалиме не было! За эвакуацию отвечает Иван Акимович… тьфу, Софоний! Слышишь меня, Иван Акимович?
— Верблюды и ишаки уже куплены, — бодро отвечал караванщик. — Через неделю его вообще в Малой Азии не будет, уж это я гарантирую!
— А этим двум, которые вместе с нашим Митрофаном Николаевичем будут, — деловито заметил прокуратор, — им придется копье под ребро ткнуть. Нельзя нам свидетелей оставлять.
— Я ничего не слышал, — заявил скульптор Агафон. — Это уже не мое дело. Прямо странно вас слушать, вроде бы советские люди, а послушаешь — убийцы хладнокровные. Федор Борисович, вы же в милиции работали, вы сами таких ловили!
— Засохни! — с римской прямотой сказал Ромул Луций. — Будешь на пахана тянуть, язык отрежу!
Скульптор замолчал, опасливо сверкая черными глазами.
— Все будет тип-топ, — успокоил Ромул Луций. — Есть у меня мужик на примете, только сестерции нужны. За сестерции он родного дедушку зарежет, а уж двух бандитов распятых…
— Сестерции будут, — пообещал караванщик Софоний, неодобрительно покосившись на скульптора. — Хотя если по совести, то на холм эту гниду с копьем надо было поставить. Как с барышом от товарищей бежать, это он может, а дело делать — кишка тонка. Ничего, ничего, чистоплюй несчастный, это ты сейчас кукожишься, а зарежешь трех-четырех — сразу привыкнешь, будто этим делом сроду занимался. Слышишь, чего я гуторю?
— На преступление не пойду! — побледнев, отрезал скульптор Агафон.
— Ты молчи, ворюга! — добродушно сказал Софоний. — Когда ты с нами караваны грабил, это было не преступление? Когда ты нас бросил и со всей нашей казной смылся, это было не преступление? Да и в Бузулуцке не я, а ты, сукин сын, несовершеннолетних на пленэры тягал. А сейчас кочевряжишься, праведника из себя корчишь? Молчи, пока тебя самого не удавили! У грека грехов — как блох у уличной собаки.
— Да какой же я грек? — вскричал несчастный Агафон. — Федор Борисович, скажи ты ему!
— Хватит! — веско уронил прокуратор. Так веско, что присутствующие сразу поняли — действительно хватит. — Смотрю на вас и удивляюсь, — хмуро сказал прокуратор. — Что за людишки такие! Теперь я понимаю, почему нам мир покорился, понимаю, почему и империя, придет срок, распадется. Все от людей зависит. Нельзя же так жить — в грызне и грязи! Нет, не меняются люди. Правильно Михаил Афанасьевич заметил, не меняются люди. Воланд их из прошлого в будущее изучал, а мы, значит, наоборот. А все равно не меняются — те лучше не стали, но эти-то ничуть не хуже. И не лучше! — подумав, назидательно сказал он. — Гляжу вот я на вас и не пойму, какие вы на самом деле — сегодняшние или уже вчерашние? Не-ет, за столько лет — и никаких изменений! Не прогрессирует человечество нравственно, только паровозы и совершенствуются. Тошно от вашего скулежа, хоть сам на крест отправляйся.
— Батя, — сказал ничего не понявший Ромул Луций. — Да ты только скажи, да за тебя весь легион как один шагнет, да мы за тебя любому… Ты только скажи!
— А фамилию ты себе, конечно, наследственную взял? — мутно скользнул по преданной физиономии легионера прокуратор. — Так, Полиграф Полиграфович?
Тут уж и Ромул Луций не нашелся что сказать. Развел в стороны руки и тоскливо посмотрел на присутствующих — блажит, старик, точно ведь на пенсию собрался! Спит и видит во сне домик на берегу швейцарского озера.
А на Иерусалим опускалась звездная ночь.
Известно ведь, как крупны и ярки южные звезды.
Жирной извилистой лентой обозначился Млечный путь, из которого пытался лакать звезды Телец, вытянул длинную шею у горизонта Лебедь, а с другой стороны уже покачивался Южный Крест, ещё не зная, что когда-нибудь станет так называться. Обозначил себя звездами и замер в пространстве предтечей страшного и грозного будущего.
20
Это, конечно, не показатель, только вот трудно сказать, откуда традиция пошла — платить так предателям: с Иуды или от нашей сегодняшней действительности? Сомнения берут, особенно сейчас, когда стало ясно, кто и кому, а главное — когда за предательство платил.