А потом Смит задает важный этический вопрос: «Но имеем ли мы право сказать, что для предупреждения этой неудачи человек, одаренный хоть небольшим состраданием, пожертвовал бы жизнью миллиона людей, лишь бы они погибли не на его глазах?.. Почему основания, побуждающие нас к действию, так чисты и благородны, между тем как сочувствие наше к страданиям посторонних так слабо и эгоистично? Что же, наконец, побуждает великодушных людей постоянно, а невеликодушных хоть изредка жертвовать собственными интересами ради интересов своих ближних, между тем как, в сущности, мы сильно беспокоимся только о личной выгоде и весьма слабо отзываемся на интересы посторонних людей?»[332] Он дает и ответ – но не слишком приятный:
Ни слабое чувство человеколюбия, ни некоторая благожелательность, которая вложена природой в наше сердце, не в силах заглушить почти неодолимого чувства любви к самому себе. Власть более сильная и управляющая нами, так сказать, против нашей воли, увлекает нас в подобном случае. Это – разум, правила поведения, совесть, носимая нами в душе, которые являются судьей и верховным арбитром нашего поведения… Любовь к окружающим людям, даже любовь к человечеству не всегда побуждает нас к… великодушным и добродетельным поступкам. Чтобы мы были постоянно готовы к ним, необходимо более сильное и более могущественное чувство: необходима любовь ко всему великому и благородному самому по себе, а также то, что может быть внушено этим чувством ради достоинства и величия нашего характера[333].
Бедствие, подобное гипотетическому китайскому землетрясению, о котором рассуждает Смит (возможно, он выбрал бы и реальную катастрофу, постигшую Португалию, если бы она не повергла в такое смятение Вольтера), должно было вызывать сочувствие даже в далеком Эдинбурге: тот, кто остался бы совершенно равнодушен, тем самым явил бы пример постыднейшего солипсизма.
Но жизнь такова, что нам очень непросто блюсти стандарты Смита, – иными словами, сильно тревожиться о судьбе отдаленных миллионов если и не из чистого альтруизма, то хотя бы для того, чтобы успокоить совесть. Британский журналист (и член Коммунистической партии Великобритании) Клод Коберн уверял, что в конце 1920-х годов, когда он был редактором газеты Times, они с коллегами порой устраивали соревнования (с небольшим призом для победителя) на самый скучный заголовок. «Я победил лишь раз, – вспоминал он, – и заголовок мой звучал так: „Небольшое землетрясение в Чили, погибших мало“»[334]. К сожалению, прямо такого в Times никогда не печатали[335] – хотя в 1922 и 1928 годах появлялось сочетание «Землетрясение в Чили», а в 1939-м – даже более яркое: «Крупное землетрясение в Чили»[336]. В любом случае то, с каким равнодушием многие люди откликнулись на заголовок «Китайский город признает вспышку таинственного вируса „пневмонии“» («Chinese City Admits Mystery ‘Pneumonia’ Virus Outbreak») – напечатанный в Times 6 января 2020 года, – наводит на мысль, что в моральном плане большинство из нас, скорее всего, гораздо ближе не к Смиту, а к Коберну.
Введение в науку о сетях
Сети имеют значение. Более того, возможно, они единственная по-настоящему важная черта как естественной, так и искусственной сложности. Поразительно, насколько природный мир состоит из «оптимизированных, заполняющих пространство, ветвящихся сетей» – так выразился физик Джеффри Уэст, – и эти сети развивались для распределения энергии и вещества между макроскопическими вместилищами и микроскопическими участками, охватывающими более двадцати семи порядков величины[337]. Кровеносная, дыхательная, мочевыводительная и нервная системы живых организмов – все это природные сети. А еще к ним относятся сосудистая система растений и внутриклеточные микротрубочная и митохондриальная системы[338]. Пока что единственная основательно изученная нейронная сеть – это мозг червя нематоды Caenorhabditis elegans, но со временем точно так же будут исследованы и более сложно устроенные мозги[339]. От мозгов червей до пищевых цепей (или «пищевых систем») современная биология находит сети на всех уровнях земной жизни[340]. Благодаря определению последовательности генома обнаружилась сеть регулирования генов, в которой «узлами служат гены, а связями между ними – цепочки реакций»[341]. Речная дельта тоже представляет собой сеть. Сети образуют и опухоли.
В доисторические времена Homo sapiens развивался как стайная обезьяна и приобрел уникальную способность объединяться в сети – то есть общаться и сознательно действовать в коллективе, – которая отличает нас от всех прочих животных. По словам биолога-эволюциониста Джозефа Хенриха, мы не просто менее волосатые шимпанзе с более крупным мозгом: секрет успеха нашего биологического вида «кроется… в коллективных мозгах наших сообществ»[342]. В отличие от шимпанзе мы учимся сообща – уча других и делясь опытом. По мнению антрополога-эволюциониста Робина Данбара, в результате эволюции у человека появился большой мозг с более развитым неокортексом, благодаря чему мы приспособлены взаимодействовать внутри сравнительно больших социальных групп, включающих примерно 150 человек (по сравнению с группами около пятидесяти особей у шимпанзе)[343]. На самом деле наш вид следовало бы назвать Homo dictyous («человек сетевой»)[344]. Этнограф Эдвин Хатчинс придумал термин «рассредоточенное приобретение знаний» (distributed cognition). Наши далекие предки являлись по необходимости объединенными охотниками-собирателями и потому зависели друг от друга во всем, что было связано с поиском пищи, укрытия и тепла[345]. Вполне вероятно, что возникновение устной речи, а также связанное с ее развитием увеличение объема мозга и совершенствование его строения явились частью того же процесса взаимодействия – например, груминга, – что наблюдается и у других приматов[346]. По словам историков Уильяма Харди Макнила и Джона Роберта Макнила, первая всемирная паутина в действительности возникла еще 12 тысяч лет назад. Человек с его непревзойденной нейронной сетью был просто рожден для сетевого взаимодействия[347].