Человек поднимается вверх по ступеням не спеша, словно крадучись.
На третьем этаже, возле двери, на которой блестит латунная табличка с гравированной надписью “ОЛЬХОВСКАЯ А. Э.”, он останавливается, переводит дыхание. Затем достает ключ, вставляет в замочную скважину и медленно поворачивает…
Придержав защелку замка, человек осторожно закрывает дверь и, привалившись к ней спиной, облегченно вздыхает.
В комнатах сонная тишь. Только бормочет холодильник на кухне, да размеренно тикают часы в гостиной.
Человек стоит долго – слушает. В квартире по-прежнему ни единого шороха.
Узкий луч крохотного карманного фонарика упирается в пол и, робко вздрагивая, ползет улиткой по ковровой дорожке из прихожей в гостиную.
Вот светлое пятнышко уже скачет вприпрыжку, наконец, оно останавливается на темной полировке громоздкого старинного буфета и гаснет. Слышны торопливые шаги и скрип выдвигаемых ящиков.
Фонарик опять загорается – человек, откинув капюшон, перетряхивает содержимое буфета.
Это длится довольно долго.
Ящиков много, а пришелец настойчив в своих поисках, и, несмотря на нервное возбуждение, владеющее им, – видно, как дрожат пальцы рук в тонких медицинских перчатках, когда луч касается их, – аккуратен и последователен.
Его внимание привлекает небольшая шкатулка, украшенная лаковой миниатюрой.
Едва сдерживая нетерпение, он осматривает ее, стараясь найти потайную защелку.
Не находя, в раздражении хочет оторвать крышку, но шкатулка сработана добротно, не поддается.
Положив фонарик, он хватает ее обеими руками, дергает, вертит в разные стороны, пыхтит от натуги – и тщетно.
Зло ругнувшись про себя, он вытаскивает складной нож и пытается просунуть длинное узкое лезвие между крышкой и верхним краем шкатулки.
Мелодично звякнув, изящный лакированный ящичек вдруг открывается: человек нечаянно нажал на выступ, скрытый ажурной металлической оковкой.
Какое-то время пришелец стоит, остолбенело уставившись на это нехитрое, как оказалось, приспособление. Затем, опомнившись, он нетерпеливо роется в шкатулке.
Там лежат два золотых перстня, тонкая золотая цепочка, бусы из необработанного янтаря, немного денег – около тысячи рублей, черепаховый гребень и пачка писем, перевязанная крест-накрест розовой ленточкой.
И все.
Человек не верит.
Он снова и снова копается в шкатулке, даже вытряхивает ее содержимое на ковер, устилающий пол в гостиной, простукивает деревянные стенки и дно в надежде найти тайник.
Но шкатулка отзывается глухо, и он, наскоро запихнув бумаги и украшения обратно, водружает ее на прежнее место.
Человек спешит. Все чаще и чаще он бросает взгляды на наручные часы.
Две плотно прикрытые двери ведут из гостиной в смежные комнаты. В одну из них он заходит.
Комната поражает пустотой и убожеством: там находится широкая металлическая кровать, выкрашенная светло-голубой краской и застеленная старым байковым одеялом. Возле нее лоскутный коврик и табурет.
На нем стоят безмолвный будильник и тарелка, полная окурков. Пол давно не мыт, в хлебных крошках и серых хлопьях сигаретного пепла, стены голые.
Луч фонарика выхватывает небрежно сложенные в углу, у окна, ноты. С другой стороны стоит телевизор – единственная стоящая вещь в этой комнате, не считая футляра от скрипки, который лежит там же.
Человек здесь долго не задерживается. Пробормотав что-то себе под нос, он выходит из комнаты и открывает следующую дверь.
Это тоже спальня.
Один из ее углов сплошь занят иконами. Они самых разных размеров – от крохотных, величиной в половину тетрадного листка, до внушительных, не менее полуметра высотой, сверкающих позолотой дорогих окладов. Там же тлеет вычурная серебряная лампадка.
Трепетные блики скользят по мрачным изображениям святых, и кажется,
что они беседуют друг с другом неслышным для человеческого уха шепотом, что они ожили – так мастерски прописаны их лики.
Пришелец испуган.
Какой-то миг он стоит как истукан, не в состоянии оторвать взгляд от икон. Игра света и тени действует на него угнетающе.
Судя по его поведению, он немного суеверен, хотя картина, неожиданно открывшаяся его взору, может смутить кого угодно своей таинственной, поражающей воображение живостью.
Воздух в комнате густой, тяжелый, с непривычным ароматом каких-то трав. От него становится трудно дышать, и голова начинает слегка кружиться.
Наконец человек стряхивает мимолетное оцепенение. Решительно шагнув вперед, он включает фонарик.
И в это время раздается скрип кроватной сетки и чей-то сиплый спросонья голос спрашивает:
– Ада, это ты?
Человек вздрагивает и резко, словно от удара, отшатывается. Фонарик вываливается из его рук, падает и гаснет.
– Кто… кто там!?
В голосе проскальзывают тревожные нотки; кто-то грузно ворочается на кровати, затем слышны шлепки босых ног.
Пришелец стоит, как истукан, не в состоянии сдвинуться с места.
Загорается настольная лампа. В ее золотисто-желтом свете возникает рослая костистая старуха в ночной рубахе до пят, со всклоченными седыми волосами.
Широко раскрыв глаза, она с испугом всматривается в бледное, как у мертвеца, лицо пришельца. Ее блеклые губы шевелятся, руки теребят рубаху.
– Владис…? Осподи, это… Капитон!? Не может быть… Ты?! Не может быть!
Голос старухи крепнет, она уже кричит:
– Диавол, диавол! Прочь, прочь!!!
Она машет руками, словно совершая магические пассы.
Человек наконец обретает способность двигаться. Он срывается с места и выскакивает сначала в гостиную, сшибая на бегу стул, затем в прихожую. Щелкает замок, слышен топот ног по лестнице.
Старуха безумными глазами смотрит ему вслед и шепчет:
– Изыди, изыди…
Она оборачивается к иконам, пытается перекреститься, но рука не повинуется; лицо ее кривит нервный тик, тело бьет крупная дрожь.
Старуха пытается шагнуть вперед… и со слабым вскриком падает на коврик.
Отступление 1. ГЛОВСК. ЗИМА 1917 ГОДА
В уездный городок Гловск январь 1917 года принес снежные бураны и два больших пожара на складах купца Вилюйского.
Безутешный купчина заливал свое горе в ресторане на так называемых Выселках, где играл цыганский оркестр Тибора Мештерхази.
Гулял с размахом, кричал в буйстве: “И-эх, пропадай моя телега! По миру пойду, в монастырь! Но я их… всех… на чистую воду! Воры, братоубийцы!”
Купец крушил зеркала, обливал шампанским невозмутимых венгерских цыган, давно привыкших к таким выходкам подгулявших господ, плакал пьяными слезами, уронив тяжелую голову на стол.
Немного протрезвев, Вилюйский лез в драку с завсегдатаями ресторана, которые из-за его кулачищ стали обходить это увеселительное заведение стороной, чем наносили существенный материальный ущерб хозяину, польскому еврею Канторовичу.
Тот жаловался полицмейстеру, его превосходительство пытался лично увещевать Вилюйского, принимавшего полицмейстера в отдельном кабинете все того же ресторана.
Главного блюстителя порядка уездного городка после таких приемов подчиненные уводили под руки. Видимо, переговоры с буйствующим купчиной отнимали у него чересчур много сил…
А Вилюйский продолжал кутить по-прежнему.
Его выходки и борьба со снежными заносами являлись основной темой разговоров среди почтенных мещан и захудалых дворянчиков, словно Гловск находился на необитаемом острове, напрочь отрезанный от остального мира, который захлебывался кровью братоубийственной войны, полнился злобой, пучился, как вызревающий гнойный нарыв.
Изредка на вокзал прибывали санитарные поезда, но больше поздним вечером, и пробиться к ним через двойное оцепление городовых и жандармов не было никакой возможности.
Наполнив котлы водой и запасясь углем, поезда медленно уползали в метельную темень.
В вагонах стенали раненые и увечные, тяжелый дух крепкого солдатского пота, гниющей плоти и лекарств у непривычного человека вышибал слезу, а за окнами безмятежно спал Гловск, и от домов пахло дымом, живицей, ржаным хлебом и парным молоком…