я Чернояда точно выслушала бы. Сказала б, как быть. Каким зельем вытравить из души ромейку. Но Чернояды больше нет на свете, ушла ведунья в леса и не вернулась. Сыскала себе полянку, прилегла там - и сгинула, стала травами и землей, колючей елью и алой брусничной россыпью. Нет Чернояды - и некому направить Смышлену. Бьется она рыбкой на костяном крючке. - На праздник Купалы пойдешь ли? - спрашивает Смышлена, без надобности приходя лишний раз убраться в комнатах Агаты. У ромейки без смышлениных хлопот в дому чистота, цветы в глиняных горшках, лики святых на позолоченных досках, сундуки да короба с рукоделием. - Это ваш праздник. Невместно мне там быть, - качает головой Агата. - Купалина ночь для всех. Так князь говорил давеча, я своими ушами слышала. Приходи, - настаивает Смышлена. - Сколько среди нас живешь, а на Купалу никогда прежде не приходила, - она переставляет шкатулки с места на место, лазоревые бусины гремят, раскатываются по столу, она торопливо сметает их ладонью. - Приходи. Вместе будем, я тебе все покажу и расскажу. Против воли твоей никто тебя не коснется. Все пойдут, а ты что же - будешь одна сидеть, глаза вышивкой протирать? - Я подумаю, - Агата улыбается, очи ее бездонные полнятся лукавством, нежным и непритворным. Когда она так улыбается, Смышлена замирает на месте и знает, заранее знает - гречанка согласится. Придет. Купальская ночь коротка и мимолетна. И бесконечно длинна, словно Макошь откладывает свою прялку. Замирает вечно кружащееся веретено, сплетающее Время-Нить. Купальской ночью костры отражаются в опрокинутой чаше неба. По темным водам плывут наговорные венки со свечами, перемигиваясь с ясными звездами в темнеющих небесах. Луга и леса полнятся голосами - окликающими, зовущими, смеющимися, поющими. Плещется, вскипает вода - русалки купаются рядом с людьми, дети лесные обнимают детей человеческих, целуют, не желая зла, не пытаясь обманом увлечь в темные, прохладные глубины. Крутятся огненные колеса, пары скачут через мечущий кусачие искры огонь, зажимая в ладонях стебельки живокости. Не спи, не смыкай глаз купальской ночью, ищи в зарослях шуршащего папоротника распускающийся багрян-цвет, любись, не спрашивая имени, славь любовью своей богов, ибо и они подтверждают сегодня свой извечный союз. - То Ярило-Солнце с Зарей-Заряницей сходится, этой ночью они свадьбу празднуют, оттого и ночь такая светлая - день с ночью целуются, - Смышлена болтает ногами над невысоким обрывом, снизу доносится плеск, хохот и девичьи визги. На длинной отмели яростно полыхает костер, кружат танцующие тени. Они с Агатой сидят на переплетении сосновых корней, на черных кудрях Агаты лежит венок - тонкие березовые веточки, туго перетянутые стеблями чернобыльника-полыни. Запах у свежесрезанной полыни острый, пряный, щекочущий ноздри. Платье на Агате белое, тонкого льна, с алой каймой, косы расплелись, взгляд шальной, словно ромейка захмелела от молодого меда. Шальной взгляд, манящий... и горестный, словно видит она нечто, чего видеть ей не положено, да нету силы отвести очи в сторону - вот и смотрит, печалуясь. - Парилии, - медленно произносит она непонятное слово. - Костры и жертвы. - Какие жертвы? - не разумеет гречанку Смышлена. - О чем ты? Скот, что у Подола городского собирали - он не для убоя, что ты! Его погонят через сварогово пламя, чтобы скотина не хворала. Чтобы берегини коснулись каждой коровы и всякого коня. Чтобы они долго жили да плодились на радость хозяевам, - она берет Агату за руку, словно бы невзначай, и та не противится. Запястье тонкое, перехваченное створчатым браслетом литого серебра. - Был такой праздник, - ромейка смотрит на реку, на мельтешение светлых тел в черной пенящейся воде, отливающей лунным серебром. - Давно, в империи. В той империи, что предшествовала нашей, в языческие времена цезарей. В книгах говорится, это было прекрасно... и жутко. Когда все дозволено, когда нет никаких преград, ни раба, ни господина, ни мужчины, ни женщины. Когда весь город пляшет на площадях. Так нельзя. Это дурно. - Это ты скоро одуреешь от своих высокоумных книг, - сердится Смышлена. Вот опять ромейку понесло невесть куда. Сейчас сызнова примется твердить о том, как скверно и грешно - любиться без законного брака в ихней греческой церкви. Мол, должнО усмирять любые свои желания, эта жизнь - лишь порог перед жизнью вечной, загробной... Словно не живая девка с тобой разговаривает, а высохший монах ромейский, от всего отгородившийся своим крестом да четками кипарисовыми. - Нет в Купалиной ночи ничего дурного. И в любви тоже нет. Любовь - она чистая. Она как... - Смышлена запнулась, глянула по сторонам, сыскала слово пригодное: - Она как тот костер. Ты прыгнешь через него, все дурное в тебе сгорит и пеплом унесется. Здесь так говорят. Так верят. - Впрямь - Быстрая Разумом, - смеется Агата. - Прости меня. У вас праздник, а я твержу нравоучения. Но пойми и ты меня, - она говорит быстро и торопливо, путаясь в словах и шепелявя. - Мне здесь нравится. Земля, город, река, леса. Здесь лучше, чем в Константинополе. Здесь будут жить мои дети, и их дети, мои внуки и правнуки, но... не хочу я им такой участи. Не хочу, чтобы они вернулись к языческим нравам. Из этого не выйдет ничего хорошего. Поверь мне, - гречанка поворачивается, хватая Смышлену за обе руки, пальцы у нее сильные и холодные. - Это уже было. Я знаю, я читала книги, я видела мир. Ты не ведаешь, что творится в окрестных краях, а я знаю. Знаю историю. Знаю былое. Все, все это - оно так красиво, так ярко, но... - только что ромейка смеялась, а теперь плачет, ночь и огонь дробятся в ее слезах, ползущих по щекам, и Смышлена не выдерживает. Тянется вперед, целуя Агату в губы - мягкие и соленые. Целует долго. Так долго, что кажется - нет вокруг ничего, только пальцы, стиснувшиеся на запястьях, да вздрагивающие губы, прикипевшие к твоим губам. Слез в глазах Агаты больше нет. В черных заводях плещутся серебряные рыбы, хороводят, ходят колесом, влекут за собой. - Молчи, - говорит ромейка. Голос у нее чужой, не свой. Русалий голос переливается водяным звоном на хрустальных окатышах, дрожит озерцом воды в сомкнутых ковшиком ладонях. - Пойдем со мной. Смышлена встает и идет за гречанкой. Дальше, дальше, через подлесок, напрямую, спотыкаясь о коряги и оступаясь, ежась, когда по босым ногам хлещет крапива. Через лес, полный приглушенных голосов и шепота, к смутно белеющей в темноте березе. Агата жмется спиной к белому стволу, сливается с ним, обрастает корой, обращается из греческой девы - вещим древом. Ветви с прохладными, клейкими листьями гладят Смышлену по лицу, касаются плеч и шеи, обнимают, прижимают крепче, влекут к себе. - Лада моя, - шепчет Смышлена. - Агапиа... любимая, - откликается лесное эхо. Летний звездопад обильным дождем осыпает землю, звезды разбиваются о разлапистые листья папоротников, распускаются тугие почки, пляшет обжигающая холодом искра багрян-цветка, отпирающего клады и сердца людские. Черные кудри и кудри цвета кленовой листвы по осени. Сладость меда и горечь полыни под языком. Острая игла вонзается в сердце, неспешно и глубоко пронзая его насквозь. Далекий раскат зарницы где-то за горизонтом, за холмами, за изгибами огромной неспешной реки. Божий брак свершился, родился Купало - тот, что хранит влюбленных и любящих. Тело, огнем пылающее под ладонями. Гладкое, упругое, всклень налитое силой и потаенными желаниями - как сок, бурлящий под березовой корой, неудержимо устремляющийся по весне вверх по стволу, оживляющий листья и душистые сережки почек. Как река в половодье. Неловкие поначалу пальцы, жарко, так жарко, что ночной холод не смеет подступить, поджимает хвост, прячется под речными обрывами. Трепет подстреленной птицы, всхлип, мягкая тяжесть груди Агаты, ее соски - как налитые ежевичные ягоды, темные на светлом. Смышлена не отпустить ромейку. Не может отвести завороженных глаз. Не может шагнуть в сторону и боится - боится того, что Агата оттолкнет ее, велит забыть и никогда больше не вспоминать, велит не подступаться к ней более. Смышлена не ведает, нарушила ли она божьи запреты и обычаи рода, но вот Агата... Агата наверняка решит, что прогневала своего бога - похожего на злого старика, мелочного и подозрительного, как думается Смышлене. - На прекрасном острове жила когда-то женщина, - не открывая глаз, произносит ромейка. Ее голова клонится набок, точно сползший венок стал слишком тяжел для нее. - Очень давно это было. Она... она слагала песни, а сердце ее было таким огромным, что было готово полюбить весь мир. Сапфо ее звали. Она полюбила подругу - а та сбежала с мужчиной. Она полюбила мужчину - тот изменил ей с ее лучшей подругой. Песни ее больше не полнились радостью, а сердце разбилось. Она вышла из дома, поднялась на скалу и прыгнула вниз, в море. В море, бездонное, как ее любовь, - Агата поднимает ресницы, они дрожат. - Но здесь нет моря, и мне некуда прыгнуть. Да и нельзя. Бог дал мне жизнь, я не вправе выбрасывать его дар. - Зачем тебе умирать? Живи, - умоляет Смышлена. - Живи, прошу тебя. Ты красивая. Ты высокомудрая. Ты лучшее, что есть в мире. Агата, Агата, скажи, что ты не умрешь! - Я не умру, - гречанка слабо улыбается, убирает с лица Смышлены рыжие прядки. - Не умру, моя Агапиа. Просто мне жаль, что я не умею слагать песен, как Сапфо. - Я умею, - чуть смущенно признается Смышлена. - Хочешь, я придумаю тебе песню? Я все сделаю, все, что захочешь! - Никогда не смей так говорить, - неожиданно строго обрывает ее ром