— Живут же люди! — вздохнула Оля, решая, есть дальше или передохнуть. Каждый день могут с дыни начинать!
— И еще горячий, только испеченный чурек. И чай из пиалы.
— Змейки на ветках поют! — подхватила Оля. — Кстати, а змеи не поют?
— Шипят. Но очень по-разному.
— Шипеть и мы умеем и тоже по-разному. У нас математичка только так нас к тишине и призывала: «Молодые люди, перестаньте шипеть!»
— Вот кончила школу, зубрит вот целыми днями, — сказала Нина. — Решили мы во второй медицинский сдать документы. Поступит ли? Там ужасающий конкурс. Десять абитуриентов на место.
Счастливая минута прошла. Озаботилось лицо матери, поскучнело лицо абитуриентки, вымазанное до ушей дынным соком.
— Но ты же поступила, туда же, во второй, — сказал Павел.
— Сравнил меня и ее. Мне ставили пятерки за положительную внешность, а это же кинозвезда. Ну какой это участковый врач, чтобы в грязь, в мороз — из дома в дом, день за днем, год за годом?
— Может, сдать тогда документы во ВГИК или там еще куда?
— Мама не понимает! — вскочила Оля, измазанная и прелестная в своем гневе. — Я — врач! Ну, бывают же привлекательные врачи! Что значит по грязи? Не должно быть грязи! А хотя бы и по грязи, ну и что? Разве я у тебя белоножка? А кто тебя лечит, когда у тебя грипп или радикулит? А кто всех мальчишек в доме перебинтовывает? А наследственность? Отец ведь тоже был врачом, даже хирургом был. Не серди меня, а то пойду в хирурги!
— Ой, ну что с ней будешь делать?! — гордясь и тревожась, глядела на дочь Нина. — Уговорила. Тогда зубри, зубри и зубри.
— И плюс обаяние, — сказала Оля, — экзаменаторы тоже люди. В приемной комиссии, когда я вхожу, все умолкают.
— Там — студенты.
— Студенты, но старших курсов. Это очень влиятельный народ. Поверь!
— Верю, верю.
— И потом, мой дядя вернулся. Если что, он пойдет к ректору. Сильный, смелый, вот такой, как сейчас.
— В пижаме этой, — подхватил Павел.
— Ты найдешь в чем пойти и что сказать, я в тебя верю. И ректор тебе поверит. Ты внушаешь доверие, Павел Сергеевич. Поверь.
— Как у тебя с работой? — спросила Нина. — Что тебя так взбудоражило в Москве? Сына повидал? Я предупредила Зинаиду, что ты возвращаешься.
— Я побежала! — вскочила Оля. — Этот разговор не вписывается в программу моей зубрежки. — И умчалась.
И погас праздник, будто кто-то выключил невидимые, но яркие светильники, по-будничному серыми стали стены.
— Сегодня на рассвете умер Петр Григорьевич, — сказал Павел. — Да, с сыном повидался. Он вырос. Не я его узнал, он меня. Разговора настоящего не вышло, я был не готов к этому разговору. Сам не знаю, как забрел во двор. Что с работой? Предлагают, даже почти согласился, можно сказать, согласился. Знаешь, что за работа?
— Ну?
— А вот дынями торговать. Такими или похуже. Арбузами, фруктами словом, сезонным товаром.
— Работа только на сезон?
— Да. Но такой сезон может год прокормить.
— Если красть, Павел?
— Ничего другого не предлагают. Ты учти, я с судимостью, на старое место мне нельзя, я не из длительной зарубежной командировки вернулся. Хорошо, если меня вообще пропишут в Москве.
— Я советовалась с юристом. Пропишут. Ты даже имеешь право на размен квартиры. Знаю, ты на это не пойдешь, из-за сына не пойдешь, знаю. Ну, снимешь комнату, придумаешь что-нибудь. А работа, нет, Павел, сезонный этот товар не для тебя. Иначе ты должен начинать, иначе.
— Костик тоже советует, чтобы иначе. А как? Где? Человек идет туда, где его знают.
— Иди в бухгалтерию, в экономисты. Даже у нас на заводе все время требуются люди с такими профессиями.
— Сам я не устроюсь, просто так, с улицы, меня не допустят к работе с финансовой ответственностью. Года два-три еще не будут допускать.
— Тогда поработай эти два-три года в таком месте, где ничего не прилипает к рукам.
— Может быть, грузчиком?
— Может быть, грузчиком.
— И у грузчиков прилипает. Но дело не в этом. Вне своей среды я никому не нужен, а в сорок лет начинать с нуля… Отобьюсь от своих, не прибьюсь к чужим.
— Но что же делать, если так все получилось? Какие там свои, они усадили тебя на скамью подсудимых. Ты благородничал на суде, а они попрятались. Потом откупались подачками. Петра Григорьевича твоего мне только потому жаль, что чувствовалось: совесть его гложет. Что у него было?
— Саркома.
— Вот! Еще не доказано, но убеждена, как медик убеждена, что рак, саркома, особенно саркома — это болезни совести.
— Умирая, он сказал мне: «Сына жаль… Жену… Деньги ничего не решают… Обман…»
— Вот! Ты запомни эти слова, Паша, запомни!
— Слова остаются словами. А как жить? Вот у Костика и мать и жена вяжут. И мне, что ли, жениться на вязальщице? Но за меня порядочная сейчас не пойдет, Нина. Проем змеиные деньги, и кто я?
— Ты со мной, Павел, споришь или с собой? Если у тебя все наперед решено, так о чем разговаривать. Иди, работай, куда зовут. Ты им честный там не нужен, верно ведь? Иди, заколачивай большие свои деньги, пока не попадешь. А там опять суд. Только не забудь: у тебя сын, и ему плохо, Павел. Он был крохой, когда ты ушел, ему достаточно было матери. Теперь ему отец нужен.
— Но разводятся же люди, разводятся же люди!
— Не кричи. Ни меня, ни себя ты криком не убедишь. Да, разводятся. Или вот, как у меня, когда умер муж. Но тогда мать должна тянуть, должна быть за двоих. А твоя Зинаида выскочила замуж. Но и это еще не беда. Она плохой матерью оказалась — вот это уже беда.
— Почему плохой?
— А вот та же среда, все та же среда. Муженек попивает, сама попивает. Легкие деньги. И, учти, жадной стала. Знать, нелегкие это деньги. Злой стала. Доброй смолоду не была, а теперь злой стала. Дом забит барахлом. Хмуро они живут, Паша. Я не завидую их барахлу, поверь. Конечно, хотелось бы одеть Олю получше, все так, но не любой ценой. Она у меня смешливая, веселая, уверенная. Заметил? Нет ничего дороже. А Сережка замкнулся в себя, от него улыбки не допросишься.
— Заметил.
— Что же делать будем, брат?
— Не знаю. Ей-богу, не знаю.
— Ты поживи у меня, отдохни.
— Мне к вечеру в Москве надо быть, у Петра Григорьевича.
— Так ведь похороны не сегодня же. Передохни, проспи хоть ночь у родной сестры. Ты когда вошел, я испугалась за тебя. Черное было лицо. Не в загаре дело, а в той проступи на лице, которая говорит, что человеку худо. Слава богу, отошел. Знаешь, я залюбовалась тобой, когда ты эту дыню рубил. И Ольга опять вытаращилась. Произвел ты на девочку впечатление. Ты еще у нас молодой, Паша, ты еще у нас всего достигнешь!..
— Ну, не нужно, слезы-то зачем? — Павел наклонился к сестре, они опять обнялись. — И достигну, и достигну, вот увидишь…
Павел не уехал, остался на ночь. Давно он так не спал, так спокойно, без этих снов проклятых, которые длили, вторили явь, выбирая из прожитого что похуже, такое, чтобы в самое сердце укололо. Давно не сторожил он сам себя во сне, как выучился сторожить в заключении, когда сам спишь и сам же себя стережешь. Даже когда один спал — а в последние месяцы перед выходом на волю он уже и жил повольнее, его освободили от общих работ, он помогал вольнонаемному бухгалтеру составлять отчет, — даже и совсем один в комнатенке, которую ему отвели, он все же спал, сам себя карауля. А в Кара-Кале — опять такой же сон, сторожный, вполглаза. Пойми-ка, кто опаснее, порченый человек на койке рядом или же скорпион, забравшийся к тебе под одеяло. Но еще опаснее, всего опаснее были собственные мысли. Он сторожил себя, свой сон, от своих мыслей. Только вцепятся, как он будил себя. Спать бывало страшнее, чем не спать. Когда кошмарило, когда весь этот бред наваливался с погонями, с ножами и выстрелами, ну, как в кино, он спал спокойно, отдыхал.
Весь вчерашний день был счастливым, самым счастливым за все эти годы, а отсчет он вел от той минуты, когда захлопнулась за ним зарешеченная дверь машины, похожей на небольшой фруктовый фургон.
Весь день вчера он сперва бродил с Олей по Дмитрову, они заходили в магазины, что-то он там покупал для нее, хотя она отказывалась, потом сидели в кафе, собор вокруг обошли. На улицах на них оглядывались, узнавая в Ольге родственное сходство с этим вычерненным солнцем человеком, здороваясь и с Ольгой, которую многие знали, и с ним заодно как с ее родственником, но и отдельно с ним — он вызывал интерес, уважение. Он чувствовал, что на него смотрят с интересом, Ольга говорила ему об этом, она гордилась им. А он ею, и он говорил ей об этом, что на нее засматриваются, что с ней здороваются уважительно, добро. В этой приязни, в этом родстве, в тишине этой он и прожил вчера весь день. Незнакомое чувство сейчас жило в нем, щекочущее какое-то, как щекочет радость, будто внутри него что-то оттаивало, оттаивало.