— Скажи, Митрич, как ты получаешь товар?
— Дефицит этот, что ли? Мир не без добрых людей.
— Не дефицит, а левый товар, просто товар, но левый?
— Ну и вопрос!.. — Митрич задумался, разглядывая своих рыбок. — Это, что же, наш покойничек успел тебе что-то перед смертью шепнуть?
— Я сам себе шепнул. Не забудь, я был директором гастронома.
— Это мы помним. Восемь лет за деятельность свою получил. И это мы помним. Между прочим, а у меня ни одной судимости.
— В том-то и дело, в том-то и дело. Я так думаю, других подставляешь.
— Он шепнул тебе? Успел! А дефицит я на дефицит меняю. Вот пригнали сегодня в твой павильон пятнадцать ящиков абрикосов, а с меня за это попросят пяток баночек икорки. Я у них за деньги, они у меня за деньги. Весь навар, что редок товар. Шел бы, торговал бы, твой переулок, наверное, абрикосовым духом пропах. Покупатель слизнет за минуту. Делись с Веруней, что ухватите, мне от вас ничего не нужно.
Приотворилась дверь, заглянула Вера, услышав свое имя, жалобно позвала:
— Пашенька, пойдем!
— Притвори дверь, — сухо сказал Митрич. — Гляжу, мудрит твой Пашенька. — Он прикрикнул: — И не подслушивай! Иди к товару, не гноить же его! Ну, еще какие будут вопросы?
— Вопрос задан.
— Так и ответ выдан.
— Дефицит — это прикрытие, Борис Дмитриевич. Суть — в левом товаре, в неучтенном.
— Я так тебе скажу, Павел. — Митрич близко подошел, доверительно заглянул Павлу в глаза, устойчиво удерживая зрачки. — Когда человек болен, когда помирать пришла пора, тогда он невесть что может заподозрить. Мнительность эта от болезни. Но ведь ты не болен, ты еще молодой, сильный, тебе еще жить. Зачем же тебе всякая мнительность? Работай, получай прибыль, живи.
— А потом опять посадят, а ты опять без судимости. Я позабыл, но вспомню, что ты там делал у меня в гастрономе. Помню, ты там у нас крутился, закатывался к нам. Я тогда не обращал на тебя внимания. Жаль, что не обращал.
— Тут ты прав, Паша. На человека, какой ни на есть, всегда надо обращать внимание. Да, делаю вывод: нашептал тебе что-то наш Петр Григорьевич. Здоров был — не болтал. Это его болезнь расслабила. Он давно стал мне подозрителен. Как начал болеть, худеть. Нельзя с больными людьми дела делать. Что ж, увольняешься или еще подумаешь?
— Увольняюсь.
— А куда пойдешь? С такими вопросами тебя нигде у нас не примут.
— Вы да ваши — это еще не вся Москва.
— Это так, вот тут ты прав. Желаю удачи. И слезно прошу, ради тебя прошу: не береди ты душу чужими вопросами. Они умерли, мы их вчера вместе хоронили. Умер человек, с ним всё и ушло. А тебе жить.
Павел шагнул за порог, прихлопнул дверь.
Во дворе его ждала Вера. Она быстро подошла к нему. Она успела подсушить глаза, укрыть лицо молодым гримом.
— Черт с ними, с абрикосами, Паша, пошли ко мне. — Но пока она произносила эти слова, зазывные и зазывным голосом, тем голосом, который если и лгал, то лгал лишь отчасти, была в нем и искренняя нота, женская, ждущая, пока она подходила к нему, распрямившаяся, напрягшаяся, она поняла, что он не пойдет с ней, что его не удержать. Вера остановилась. Но надежда ее еще не покинула. Да и нельзя было ей так позорно отступать.
— Ты остынь, ты поостынь, Паша, после поговорим, — сказала она и вот теперь повернулась и быстро пошла от него, гордо вскинув голову.
Она — в одну сторону, он — в другую. И опять Павел припустил бегом, хотя не было на этой улице троллейбуса, за которым нужно было гнаться. Гон этот в нем жил. Он знал, куда путь держит, и он спешил. Вот только сейчас подумал о человеке и сразу — бегом к нему.
21
Этот человек был когда-то главным бухгалтером в том гастрономе, где директорствовал Павел. Прекрасный был бухгалтер, но его свалил инфаркт. Поправившись, он назад на работу не вернулся. Этот человек умел считать и умел прикидывать. Он сказал тогда Павлу: «Прикинул, если после инфаркта вернусь в гастроном, то меня хватит года на два, а если уйду на пенсию, лет еще с десяток протяну. Итог в пользу пенсии». И ушел. Стал возиться на своем дачном участочке, стал розы разводить. Не стеснялся, продавал их. У него даже место постоянное было, где он стоял с цветами, — возле Курского вокзала, у стены по левую руку, когда выходишь на площадь с перрона пригородных поездов Горьковской ветки. И он был такой человек, такой размеренности и постоянности, что наверняка, если еще жив, все там же и стоит со своим ведерком роз. Дважды за эти дни побывал Павел совсем рядом, улица Чкалова была рядом, но про Анатолия Семеновича Голубкова не вспомнил. А вот сейчас вспомнил.
Снова на троллейбусе по Садовому кольцу, мимо дома, где родился, где теперь жил сын, мимо места, на котором с час назад расстался с сыном. Так получалось, что он все время кружил по родным местам, не было роздыху его памяти. Даже когда стоял у окон квартиры Лены, и тогда не было роздыху его памяти.
Да, смотри-ка, Анатолий Семенович стоял на своем месте! Новшеством было, что он теперь стоял за легким сборным прилавком, в ярком цветочном ряду. Высокий, костистый, с седыми висками и багровой от загара яйцевидной лысиной. Новшеством было, что он теперь обряжен был в белый передник. Это делало его издали похожим на дворника, зачем-то забравшегося в цветник.
Павел, пока пересекал вокзальную площадь, пока разглядывал Анатолия Семеновича, все допытывался у себя: а зачем он сюда рванул, вдруг забыв толкнувшую его мысль. Старик давно отошел от дел, был смешон в своем переднике, предстоял тягостный, никчемный разговор. Чуть было не повернул назад, но и поворачивать теперь было глупо.
— Здравствуйте, Анатолий Семенович, рад, что все у вас, как было, по-задуманному, — сказал Павел, подходя к старику.
Тот ничуть не удивился.
— Здравствуйте, Павел Сергеевич. Это как же вам удалось три года скостить?
— Не три, а четыре. Больше года уже на свободе.
— Удивительное дело. Впрочем, узнаю вас. Напор! Целеустремленность! Вкалывали сверх всяких сил? Теперь ведь досрочные освобождения — редкость.
— Вкалывал сверх всяких сил.
К их разговору стали прислушиваться два кавказских человека, торговавших цветами рядом с Голубковым. И они уже сочувствовали Павлу, восхищались им, цокая языками.
— Есть разговор, — сказал Павел. — Не отойти ли нам в сторонку?
— Так я же при розах. Увянут, потеряют конкурентоспособность с кавказскими. Подмосковный цветок хорош своей свежестью, тем, что в чемоданах не задыхался. Только два часа назад срезал. Понюхайте! А эти, — старик покосился на товар конкурентов. — Принюхайтесь, от них бензином пахнет, нафталином, кислятиной. Это от роз-то!
— Я покупаю у вас все розы, — сказал Павел.
— Павел Сергеевич, тут на сорок рублей. Уступил бы по дружбе, но не имею права, подведу коллег, ибо такова на сегодня цена рынка.
— Покупаю, покупаю. — Павел достал четыре десятки, вручил их старику. Пошли, Анатолий Семенович, прогуляемся. Могу вас, если хотите, к поезду проводить.
— Благодарствую, но мне еще надо кое-что прикупить в Москве. Так, по мелочи. Погуляем. Если не возражаете, я пока цветы из ведерка вынимать не стану. Начнут увядать без воды. Вы не беспокойтесь, я ведерко сам понесу. До завтра, кунаки! Желаю и вам такого же клиента.
Кунаки в ответ снова зацокали языками.
Павел огляделся: куда же идти? Садовое гудело машинным надсадным гудом. Площадь перед вокзалом была заставлена такси, видимо, ожидался поезд с юга.
— Пойдем поплутаем по переулочкам. Выйдем к улице Казакова, там тихо.
— Без тишины какой же разговор, — согласился старик. Он снял передник, аккуратно сложил его. — А о чем пойдет речь?
Павел не отозвался, он шел на шаг впереди, прокладывая дорогу через привокзальную толпу. Он вспоминал, сколько же дней назад он тоже шел в подобной толпе возле Казанского вокзала? Совсем недавно шел, а показалось, что очень давно. А ведь в таком гоне жить нельзя, когда день — за месяц, сердце лопнет.
— Забыли про свой инфаркт на цветочках-то? — спросил Павел, когда они выбрались из толпы, когда вступили в кривой и грязный привокзальный переулок, который, Павел помнил, был самым коротким проходом к улице Казакова. Да, вон она, эта улица с облупившимся громадным шаром, изображающим глобус, перед входом в институт землеустроителей.