— Неприятности у вас, — не спросила, а определила старуха.
Твердощекое, налитое лицо с коротким вздернутым носом чуть только дрогнуло, тотчас же еще тверже став.
— С чего взяла?
— Вижу. Да и сюда бы просто так не забрели. Здесь двугривенники собрались, а вы…
— Не оценивай, не знаешь ты моей цены, представить не можешь. — Рем Степанович вдруг повеселел, даже рассмеялся, какой-то своей мысли рассмеялся и спорить раздумал, уступил: — Да, старая, неприятности, угадала. Похуже даже, чем неприятности. Обвал в горах. — Он посмеиваясь произносил эти слова. Круглым, славным сделалось его лицо от посверка улыбок, курносым, мальчишеским. Показалось, что не седой он вовсе, а белесый, не за пятьдесят ему, а паренек еще совсем. Так преображает улыбка, смешливый миг редко кого, но этот из редких, обязательно взыскан судьбой, наделен обаянием сверх всякой меры, бесценным этим даром на жизненном пути. — Гена, а ведь ты мне нужен. Собирался искать тебя. А ты — вот он, в питейном заведении. Да еще с дамой. Разлучить-то вас смогу ли?
— Ах хорош, ах красив! С такими лицами купцы последние сотенные у нас прогуливали, а потом стрелялись. Сколько случаев помню. Банкроты! Но хороши были, хороши! Русский человек в отчаянии хорош!
— Не каркай, старая. — Соскользнуло с лица Рема Степановича былое, он вернулся в сегодня, к своим за пятьдесят годкам, к бывалости, жесткости, может быть, и неумолимости. Теперь все в нем совпадало: и отличный костюм, и твердый, чуть брезгливый ужим губ, и башмаки не вчерашней, а завтрашней востроносости, и едва наметившиеся брыли над впившимся в шею воротничком белоснежной рубахи, и все еще держащие голубизну усталые глаза.
— Не гневайся, не гневайся! — и так и сяк клоня сохлую головку, все вглядываясь, догадываясь, забормотала старуха. — Бог наказал, мне бы поглупеть, да нету роздыха. Спасибо, Генушка, должок за мной. Пошли отсюда, Пьер, напотчевались.
Пьер пробудился, чуть приподнял вековые веки.
— Мон Дье, — сказал он, имея в виду: «Да, да, наговорились, пора и на покой».
— Зайдем ко мне, — сказал Рем Степанович и дружески взял Геннадия под руку. — Занятная старушенция. Ей, никак, близко к ста? А знаешь, кем она была в свои молодые годы?
Геннадий промолчал.
— Да… — тоже промолчал-протянул Рем Степанович. — Но за давностью лет, смотри, стала совестью нашего переулка. Правдовысказывательницей. Легендохранительницей. С ней только столкнись нос к носу.
Они вышли в Головин, спустились через проходной двор в свой Последний, вступили в тишину и безлюдье.
2
«Ко мне…» Никогда Рем Степанович не звал Геннадия в свой дом, да и никого не звал из здешних. Когда ремонтировать его надумал — было это года три назад, Геннадий тогда уже работал в жэке, — Рем Степанович жэковских рабочих и близко к ремонту не подпустил, свою бригаду пригнал. Народ в этой бригаде был молчаливый, гордый. Все в спецовочках на молниях. Никто из них даже в пивную не заглянул — ни сюда, в Головин, ни в бар в Печатниковом. Приезжали на работу в шикарном автобусе. Материалы привозили в крытых фургонах, мебель привезли в громадных контейнерах, распаковывали, подогнав машины вплотную к дверям. Красные японские иероглифы выплясывали на гофрированном картоне. Ребятишки потом долго играли с этой гофрой, выброшенной на помойку, строили дома и крепости.
Сантехник было толкнулся в дверь после ремонта, мол, надо ведь проверить. Повернул его Рем Степанович. Не обидел, зачем же, с сотнягой в руках оставил. Участковый было хотел заглянуть. И этого повернул. С сотней ли, с чем-то еще, или только с помощью слов — неведомо.
А, кстати, дверь входная в квартиру отремонтированную так и осталась обшарпанной. Да и рамы оконные не заменили и не покрасили даже. Рем Степанович, провожая через двор участкового, оказывая ему уважение, объяснил, что не хотел нарушать внешний вид старого дома, ставить на него новенькую заплату. Иное дело — внутри, это, мол, его собственное дело.
Квартира в этом ветхом трехэтажном доме, вставшем между переулками, но все же чуть вступив в Последний, от которого дом отгородился вековым тополем — укромный домик был, всегда таким был, — квартира в этом доме, на втором этаже, угловая, принадлежала еще деду Рема Степановича, как и весь дом, где на третьем этаже будто бы квартиранты жили (не квартирантки ли?), второй занимали хозяева, а в первом был магазин. Тут чуть не в каждом доме тогда в первых этажах располагались магазины, лавчонки, разного рода и вида питейные заведения. Сын за отца, говорят, не отвечает, а уж за деда и подавно. Рем Степанович никогда и не скрывал, что дед его тут поторговывал когда-то. Но вот именно — когда-то, да и купцом был явно захудалым. Отец Рема Степановича уже был советским служащим, чуть только прихватившим от нэповской лихорадки.
Рем Степанович ремонтировал эту родовую колыбель не для себя — для престарелой матери, одиноко доживавшей тут свой век. Сам же Рем Степанович давно покинул свой родной переулок, жил где-то рядом, в Москве же, да в ином ряду, так сказать, в белокаменном. Редко когда навещал он мать, недосуг, возносила судьба, легендой становился он для своего переулочка, тут стали гордиться им, отсюда, если очень уж припекало, гонцов слали к нему. Он помогал, от своих не отмахивался. Кому с ремонтом, кому с пропиской для родственника, а это непросто в Москве, кому с пересудом, с пересмотром срока, если кто из последненских усаживался на скамью, а уж это и совсем не просто. Помогал, помнил корни.
И сыном был хорошим, заботливым. Вон какой ремонт для матери отгрохал. А потом, когда мать болеть начала, вскоре после этого ремонта, забрал мать к себе на дачу. Опустела квартира, зря ремонтировал. Но родное все же гнездо. Рем Степанович нет-нет да и наезжал сюда. Иногда не один, с друзьями. Ну что ж, гости солидные, не шумные — вышли из машины и нет их. А для переулка, для Последнего-то, все-таки честь. И узнаваемые лица порой мелькали, важные на Москве персоны. Честь, честь для переулка. Иногда проскальзывали за дверь и женщины. Ну что ж… А вот из здешних в дом свой, в квартиру эту отремонтированную, Рем Степанович не пригласил никого. Ни разу. Тут он, видно, решил дистанцию соблюсти. И вдруг позвал: «Зайдем ко мне…»
Пока подходили к дому, почти отгороженному от глаз могучим стволом тополя, им пересек дорогу широкоплечий сильный мужчина, на плече у которого сидела крупная длиннохвостая мартышка, зеленая-презеленая.
— Надо же?! — изумился Рем Степанович. — И обезьяна у нас завелась! Он даже повеселел. — Вот переулочек, не соскучишься. Того и гляди между домами проглянет синее море. Моряк какой-нибудь у нас тут обрел пристань?
— Моряк, — подтвердил Геннадий. — Познакомить?
— Хватит мне на сегодня попугая. Ну, милости прошу.
Они взошли на ветхое крыльцо. Рем Степанович повозился с ключами, распахнул скриплую, обшарпанную, но по-старинному тяжелую дверь. Да и ручка дверная была массивная, витая, из бронзы.
— Все дивлюсь, что эту ручку никто не отвертит, — сказал Рем Степанович. — Не ценят тут у нас модных вещиц. Это добрый признак, впрочем. Сиюминутных выскочек у нас тут нет. Новенькие сюда не въезжают; жаль, что старенькие съезжают. Ваш-то дом как? Вроде бы солидное строение.
— Нас никто трогать не собирается. Пять этажей. Лифт.
— Главный гигант был в нашем переулке. Теперь-то вон — башню отгрохали панельную. Что там за народ?
— Такие же, как и мы.
— Как и мы… Ступай, ступай, Гена, вверх по лесенке. Как и мы! А какие мы — эти мы?
— Я вас не хотел обидеть, Рем Степанович.
— Ты и не обидел. Польстил, если хочешь. А вот и дверь в квартиру матушки.
Это тоже была старая, обшарпанная дверь. Видно, и на лестничной площадке не желал Рем Степанович ставить цветные заплаты — тут все вокруг было старым, обветшалым, но и прочным на глаз, по-прочному строилось. Но дверь, хоть та же все, от былой поры, была так утыкана новенькими, самоновейшими, видать, с шифром замками, что стальные эти квадраты и овалы все-таки выглядели заплатами — блескучими, новенькими, — казались стальными коронками в щербатом рту.