Рем Степанович, перебирая связку ключей, пощелкал замками, у которых у каждого был свой голосок, мелодичный, отчетливый, — и дверь медленно, тяжело стала отворяться. Слишком тяжело для деревянной двери.
— Стальной лист в дверь вставили? — спросил Геннадий.
— Что-то в этом роде, друг мой слесарь. Да ты кто у нас — слесарь, электрик, водопроводчик?
— Всего понемножку, исключая канализацию и теплофикацию. Что у вас стряслось?
— Да тут ты не поможешь, — снова отчего-то развеселился Рем Степанович. — Стряслось… Входи, Геннадий. Глянь, хорош ли ремонт.
Геннадий вступил в сени, тускло осветившиеся лампочкой с очень высокого потолка. Похоже было, что ничего тут никогда вообще не ремонтировалось. Пыльные стены, старые шкафы, зашарпанные половицы.
— Решили сени сохранить для музея? — спросил Геннадий.
— Догадливый. Вот, мол, с чего мы начинали.
— А если кто войдет из незваных, так тут его и принять? — спросил Геннадий.
— Куда как догадливый! Московский паренек, тутошний. А ведь мы, тутошние, головастые, а? Тетка-то жива?
— Жива.
— Все на машинке стучит? Работы хватает?
— Стучит. Хватает.
— Поклон Вере Андреевне от меня. И мое когда-то печатала. Я смолоду в журналисты чуть было не подался. А вот кухня. Входи, Гена.
Еще одна открылась старая дверь, тяжко тоже, со стальным тоже листом, и Геннадий встал на пороге кухни. Он знал, что новизна ударит в глаза, ведь был тут ремонт, свозилась сюда всякая всячина, но, как говорится, действительность превзошла все его ожидания.
Просторная — от старого дома простор, — эта кухня была будто выставкой новейших достижений, какие иногда устраиваются в павильонах в Сокольниках. Нет, где им — павильонам. Геннадий бывал на этих выставках, — куда им!
Громадная электрическая плита — ну пускай. Громадный, во всю стену, холодильный шкаф — ну ладно. Холодильник под потолок — и это видали, финский, знаем. Но вот бар при кухне — со стойкой, с вращающимися высокими сиденьями, с такой стеночкой из вин, что закачаешься, еще их не отведав, но ящик цветного телевизора, повисший в углу на гибком креплении — куда хочешь, туда этот ящик и волочешь, но вот кухонная панель, все эти шкафчики, ящички, и все из бронзы, неблескучей, тусклой, благородной, и вот из такой же бронзы нависший над столом вытяжной потолок, но вот… да не счесть этих «вот», это все внове было для Геннадия, не видал он этого всего на выставках, хоть наших, хоть ихних.
— Да! — сказал он радостно-изумленно. — Вот это вот да!
— Не завидуешь? — внимательно глянул ему в глаза Рем Степанович. — Нет, не завидуешь. А иные мои гости, дружки из самых-самых, темнели ликом. Ты другой. Молодец за это. Хотя как взглянуть. Иной потому не завидует, что о чем-то подобном для себя и не мечтал. Не знаешь — не желаешь. Искусить можно лишь осведомленного. Ты хоть в кино-то видел когда-нибудь такую кухню? В американских этих боевичках?
— Честно скажу, нет.
— А она вот она — в нашем Последнем переулке. Люблю удивлять, пошли дальше. Но только, Гена, Геннадий ты мой дорогой, уговор: молчок, а? Условились? По-мужски, а?
— Условились.
Дверь из кухни не открывалась, а отодвигалась, она была из двух широких створок, и Рем Степанович разом обе размахнул, они легко покатились по стальным желобам. И разом открылась перед Геннадием громадная комната (зал, что ли?), где был камин, где кресла выгораживали стол у стены и стол у окна. А окна, их ведь и не было, они лишь угадывались за матовыми экранами, которые вдруг начали разгораться, даря комнате дневной, но не с улицы, где зной был, а кроткий какой-то, будто певучий свет. Чего тут только не было, в этой гостиной, если вглядеться. А если не вглядываться, то все эти кресла, столы, столики, камин этот, картины на стенах и ковры на полу — все здесь в глаза не лезло, скромненько будто бы держалось, не выпячивало себя. Геннадий понял, угадал, что это и было самым главным тут признаком богатства, вот это вот, что им тут не бахвалились. Он понял, догадался про это. Такой угадливости можно и обучить, натаскать можно, но может и без натаскивания понять человек, что к чему, хотя и попал в непривычное для себя, в загадочное.
— Так, наверное, очень богатые люди живут, — сказал Геннадий.
— Верно, не бедные, — согласился Рем Степанович. — А почему я должен быть бедным, Гена? Этот дом — он ведь по наследству мой, весь дом. Но это пустяк. Я от деда своего, от отца, от предков всех иное, надо думать, наследство получил. Оно в крови у меня, в башке у меня. Куда с этим? Выбросить? Национализировать? Ладно, пошли дальше.
Слева от камина просто простенок был, но Рем Степанович подошел к камину, нажал неприметную кнопочку — и простенок поехал за камин, открывая проход.
— Следуйте за мной, уважаемый товарищ! — голосом экскурсовода сказал Рем Степанович. — А вот этот вот домашний, отчасти интимный кабинет уроженца сих мест Рема Степановича Кочергина. Прошу учесть, вход сюда по особым пропускам, имя которым — «доверие».
Геннадий Сторожев переступил порог, ощутив озноб, как там, на улице, под палящим солнцем, когда кровь загорелась. Но этот озноб был не от зноя, а от тайны, от вступления в это вот «доверие», которое исходило от человека очень и очень не простого, самого по себе таинственного.
— Когда матушка по болезни уже не могла жить одна, переехала в мою семью, — идя следом за Геннадием, пояснил Рем Степанович, счел нужным пояснить, — я приспособил это родовое гнездо, так сказать, для себя. Бывает, надо где-то и отсидеться, отдышаться, отгородиться от людского гама. Ну?
А что — ну? В этой сравнительно небольшой комнате, как и в той, вроде зала, богатство было таким богатым, что уже и не чванилось. Конечно, были тут и транзисторы-звери — видали мы такие транзисторы и такие магнитофоны, все эти «Филипсы», «Сони», «Шарпы» видали. Много раз бывал Геннадий в комиссионном магазине у площади Восстания, дивился на эти ящики и ящички, поражавшие воображение и видом и ценой, с тремя нулями все ценой. Приезжал, взглядывал, уезжал. Накопил все же на магнитофончик, сделанный в Гонконге. Три сотни отдал. Ничего, работает.
Нет, не в аппаратуре этой, которая всюду виднелась, тут было дело. И не в письменном громадном столе на львиных лапах, заставленном, заваленном занятными вещицами, голенькими бабенками из дерева, из кости, рыцарями в латах и на конях, зажигалками, один к одному похожими на настоящие «Люгеры» и «Кольты». Все это удивляло, манило, не без этого, — но не в этом навале всякой всячины тут было дело.
Изумила Сторожева библиотека. По своим обязанностям электрика он частенько бывал в квартирах, где полки прогибались от книг. Все больше новеньких, все чаще одних и тех же. Шли подписки — шли ко всем. Дюма этот, Паустовский, скажем, Грин, к примеру, — эти красно-зелено-коричневые корешки были на каждой полке, куда ни зайди, если, конечно, в доме собирали книги.
А тут на полках от пола до потолка, и у одной стены, и у другой стояли старые книги, в потертых из кожи переплетах, а то и в матерчатых переплетах, а то и в серебряных окладах, как иконы. А в книжном шкафу возле стола теснились книги такие зачитанные, с такими истрепанными корешками, будто в шкафу том была толкучка, с рук шла продажа, как на Птичьем рынке по субботам.
— Книги-то вроде читаете, а не складируете, — сказал Геннадий.
— Вот именно! — хмыкнул Рем Степанович. — Точно словечко нашел. Нынче культура все больше складируется. Мол, имеем. А вот — разумеем ли?
— А я вас за читателя не считал, — сказал Геннадий, робко беря с полки толстый том, переплетенный в затканную цветами штофную ткань. — О, как угадал! Книга про Москву. — Он раскрыл книгу, прочел на титуле: — «Прогулки по Москве и ея художественным и просветительным учреждениям». Люблю читать про Москву. Как угадал.
— А у меня тут вся стена «про Москву», — сказал Рем Степанович. — И я люблю — про Москву, вообще историю люблю. Я сперва чуть было историком и не стал. Потом чуть было журналистом, а уж потом…