Выбрать главу

Со стороны Трубной улицы лихо въехало в переулок, но тотчас сбавило скорость такси. Видно, вспомнил шофер про восемнадцатое отделение милиции в этом переулке. Все водители тут на этом отделении спотыкаются, выжимая тормоз. Медленно — мы-де хорошие, дисциплинированные — потащилось такси вверх по переулку, миновало Геннадия. Мелькнуло за стеклом молодое женское лицо, в котором жило нетерпение. Эта женщина подалась вперед, руку протянула к спине шофера, шевелились ее губы: «Быстрей! Быстрей!»

Она? Она!

Но что-то мешало Геннадию поверить, что эта молодая женщина в такси та самая, с которой он говорил по телефону, которая заворожила его своим голосом. Что-то мешало.

А такси остановилось неподалеку от дома Кочергина, и молодая женщина гибко выскользнула из машины и побежала к дому. Она? Она! Но что-то мешало Геннадию поверить, что это она, та самая. Эта, скользнувшая за дверь, ведь он ее знал. Это была — быть не может! — известная актриса. Из молодых, из восходящих. Он был влюблен в нее по уши. Если в каком фильме она снялась, хоть в эпизоде, пусть и в плохом самом фильме, в скучном, он и раз и другой ходил смотреть этот фильм, а если то был телефильм, он усаживался перед телевизором, забыв про все дела. Она? Она! Дверь за ней закрылась. За милой, доброй, доверчивой.

Что ж, оглядись, Геннадий, удостоверься, не притащила ли она за собой какой-то там «хвост». Он — оглянулся. Никого. Только участковый да вот разворачивающий свою машину таксист.

— А?! Кого к вам привез! — сказал таксист Геннадию и зажмурил заплывшие, бывалые глазки. Он тоже был из влюбленных в нее, этот таксист. И ему тоже вдруг сиро стало. Ведь для кого-то для другого привез. И он рванул машину, забыв про восемнадцатое отделение милиции.

Ну, а истомившегося от жары участкового уже и не было в подъезде, пошел, должно быть, попрохладнее место искать.

Она! Да, и ее ведь это голос был. Один такой единственный. Но только так в своих фильмах она никогда не разговаривала. У нее ролей таких не было, чтобы такой тревогой жить. Вот тут, в этом доме, такую себе роль нашла? Как же так? Куда подалась? Не для тебя это место, слушай, не для тебя! Вспомнилось ее лицо на экране, ее часто снимали крупным планом. Что бы она ни говорила, ей невозможно было не поверить. Потому и снимали ее крупным планом. Какой бы фильм с ее участием ни показывали, — потом вспомнишь, глупая история, а пока смотришь, и фильму веришь. Из-за нее. И верилось, свято верилось, что она и в жизни такая. Какая? Вот проскользнула за дверь.

Ну что ж, «хвосты» не наблюдаются, следовало сейчас — или нет, не сейчас? — идти к Кочергину с докладом. Геннадий решил, что идти надо сейчас.

4

Она открыла ему дверь. Стояла перед ним в этой замызганной от времени прихожей, в сенях этих, которые кого только через себя не пропустили, и насмешливо, с сердитой складочкой между бровями, его разглядывала.

— Я к Рему Степановичу, — сказал Геннадий. Раз она на него смотрит, и он на нее смотрел. Вот она, Анна Лунина, не на экране, а живая, хоть рукой дотронься.

— Как прикажете доложить?

— Геннадий Сторожев.

Хоть рукой дотронься… Но еще дальше была она от него, чем там, в экране телевизора. Там она была для всех и для него тоже, здесь она была только для своего Рема Степановича. Женщины умеют, о, они умеют из тысяч неприметностей указать всем окружающим дистанцию, поведать всем присутствующим, кто ее избранник здесь, а порой и кто ее хозяин. «Как доложить?!» Она играла сейчас роль покорной, исполнительной, преданной хозяину этого дома женщины. Но она и гневалась, что им мешают, вот она примчалась, а им мешают. Какой-то бродяга завладел вниманием Рема, какой-то парень с улицы явился.

— Какой-то Геннадий Сторожев в расстегнутой до пупа рубахе! — крикнула она в глубину дома, в отворенную в кухню дверь.

— Впусти! — из глубины, из своего кабинета отозвался Рем Степанович.

— Велено впустить, прошу. — Что-то она расслышала в одном-единственном этом слове (доверие, приятельство?), но вот уже и исчезла сердитая морщинка между бровями. Ее повелитель нуждался в этом Геннадии Сторожеве, его следовало принять поласковее.

— Что будете пить, покуда джентльмены решают там свои вопросы? — Она кивнула на дверь в кабинет, досадливо поморщилась. Она играла, все время играла, громадный будто встал перед Сторожевым экран телевизора, в котором сейчас двигалась, говорила, «жила» его любимая актриса Анна Лунина. Но в том-то и дело, что — жила. А она играла. И тот же изумительно правдивый голос, и те же все ее маленькие хитрости — их актеры называют приспособлениями, — чтобы расположить к себе, чтобы повести за собой, чтобы ей верили, верили всякому ее жесту, слову, гримаске этой встревоженных губ. А чему тут не верить? Тут все по правде. Это не роль, это — жизнь, уважаемая актриса. Это такой сценарий, по которому тебе еще слезы лить.

— Что рассматриваете? Вспомнили по экрану?

— Да, я очень люблю вас. Любил…

— Увидели в жизни и сразу же разлюбили? Я пью виски со льдом. Хотите? Она уселась на высокий стул перед баром, не заботясь, что юбка у нее уж очень высоко поднялась. — Ноги у нее были что надо. Все у нее было что надо. Да она и знала про это.

— Я сегодня с пива начинал, — сказал Геннадий, устало прикрыв ладонью глаза. — Пиво на пиво.

— Садитесь рядом. Вот вам банка с пивом. Открыть?

— Да умею я, умею! — Он взял банку, рванул чеку, яростно повел глазами, куда бы метнуть эту гранату.

— Чего вы злитесь? Вы — кто?

— Жэковский тут слесарь и электрик.

— Так Рем Степанович задумал какой-то ремонт? — радостно спросила она. — И все заботы?!

— Про ремонт он мне ничего не говорил.

— Да, какой уж ремонт… А чего вы злитесь?

— На себя, не на вас.

— Еще бы недоставало! Так, стало быть, любили и… разлюбили?

Она близко глядела на него, а он изо всех сил, а ведь неробок был с женщинами, выдерживал ее взгляд, дивясь, что глаза у нее не карие, а фиолетовые, да, фиолетовые с карими точечками — с ума сойти, какие глаза.

— Рем Степанович рассказывал мне, что родился в этом вашем Последнем переулке. А вы?

— Я — тоже.

— Так и подумала. Не родня ли ему?

— Нет.

— Что-то у вас есть общее. Переулочек-то ваш с лихой славой. Отчаянные вы все тут парнишечки. Ну что уставился? Не твоя я, его я.

— Понял, могла бы и не расшифровывать.

А все-таки они были равно молоды, это их объединяло, делало их ну, что ли, союзниками в том всеобщем заговоре молодых против старых, о котором никто не говорит, его как бы нет и в природе, но он — есть.

— Седой — да, много лет — да. Все так. Но я люблю его, мальчик. И он, седой этот, грузный этот человек, он дюжину молодых за пояс заткнет, целую дюжину.

— Понял, не кричи.

— Разве я кричу? Ах, я кричу! Да, пожалуй… О чем, о чем они там шепчутся?! Что тут происходит, Гена?! — Она перешла на шепот, но вот теперь она и стала кричать.

— Откуда мне знать? Я тут у него первый раз в жизни. А ты сама его спроси. Кто он тебе? Дружок на недельку?

— Мальчик, не заступайте черту. Да застегнись ты хоть на одну пуговицу. Тоже мне Ален Делон!

Бесшумно раздвинулись створки двери, и в кухню, будто подтолкнули его, выскочил Белкин, запнувшись в своей пробежке. Восхищенно, молитвенно воззрился он на женщину, ожили его блеклые глазки, подобралось, сколь возможно, одутловатое, с натеками щек лицо.

— Красавица… красавица, — бормотал он, — глазам больно глядеть…

— Аня, налей товарищу, — входя, сказал Рем Степанович. — Он был хмур, тер ладонью лоб, щеки. — И мне чуть-чуть плесни виски. Ты что будешь пить, Олег? — Рем Степанович растер лицо, согнал с него хмурость.