— Здравствуйте, Клавдия Дмитриевна, здравствуй, Пьер, — сказал Геннадий. — Рад вас приветствовать.
— А мы сегодня уже здоровались, — прихлебнув, ответила старушка, Пьер ворохнулся, подтверждая. — День такой длинный выдался, что и забыл? Древняя женщина оглядела с ног до головы Геннадия, недовольно затрясла головой, придя к тем же выводам, что и старший лейтенант милиции: — Угощал тебя? Значит, что-то ему от тебя нужно. Эти купцы, Кочергины эти, зря не улещивают. Всегда у них интерес какой-нибудь за пазухой есть.
Тетушкина машинка взвилась в яростном треске.
— Тетя Вера, куда ты так строку гонишь? Всех денег не заработаешь.
— Молчи, милостивый государь!
О, если уж милостивым государем обозвали, то худо его дело.
— Пойду душ приму, — уныло сказал Геннадий, предвидя, что и из дома теперь не выбраться, и трудного разговора не избежать. Под портретом разговора. Вон он — капитан первого ранга, молодой, крепколицый, строгий. Висит, как икона. А на него тут и молятся, и вот именно что под портретом этим и усаживает Геннадия тетушка, когда приходит неизбежная необходимость высказать ему, что она о нем, непутевом, думает. Господи, какая бедная у них комната, какая убогая мебель! Повел глазами от этого портрета, а только и смотреть здесь можно на этот портрет. Нарядный мундир, три звезды на погонах с просветом, ордена, и не шуточные. Одна тут удача, один тут признак успеха — этот портрет. А все остальное твердит, кричит о бедности. Из года в год, из года в год. Но гордой бедности. Все тут чисто, прибрано, всякая вещь обласкана заботой и потому и служит этим людям, давно заступив в возраст ветхости, в пенсионный свой возраст — есть и для вещей пора пенсии, пора покоя. Свалки, что ли? А это как поглядеть. Да, старье кругом, из прошлого века диван, стол, стулья, шкаф этот, набитый старыми книгами. Поднови все это, может, и какой-нибудь любитель старины купил бы, гордясь, у себя бы выставил. Но здесь были не подновленные вещи, а ухоженные, оберегаемые, а потому они не казались старинными, они казались здесь просто старыми, но, увы, необходимыми.
Хотя вот в углу, где его койка и его столик, Геннадий обнаружил и совсем новую вещь, этот магнитофон кассетный, сработанный где-то в Гонконге. Каким же убогим сейчас показался ему этот ящичек, которым он так гордился. Все, все померкло! А эти цветные открытки с любимыми киногероями и киногероинями, которые он собирал и наклеивал на картонный лист, — на них, в эти лица счастливые да красивые, просто тошно было глядеть. Там была и Анна Лунина, в центре была. Вышвырнуть к чертям собачьим этот картон! Завтра же! Нет, немедленно! Геннадий шагнул в свой угол, сорвал со стены картон с кинозвездами, решительно протянул Клавдии Дмитриевне.
— Дарю! Повесьте у себя в комнате. Ведь вы когда-то тоже были актрисой. Или чем-то в этом роде.
— Мальчик, тебя обидели там? — внимательно поглядела на Геннадия старуха. А машинка за спиной смолкла.
— Прошу, возьмите. — Он приставил к спинке стула картон и стремительно вышел из комнаты. И понял: да, его там обидели. Нет, не понял, а ощутил эту обиду. Горько, сиро стало на душе. Как в детстве, когда обижался в детстве. Но тогда можно было пореветь хоть, забившись в угол, можно было наказать родную тетку, отказавшись от обеда, — пусть, пусть страдает. Сейчас ничего этого сделать нельзя было, ни с кем не споловинить жжения этого в груди, обиды этой.
В их квартире, в старой квартире, в старом, дореволюционной постройки доходном доме, жило несколько семейств, все больше старики остались. Ванная комната у них была загромождена старыми вещами, стариками-вещами. Но все же душ работал. Старинный, обширный, как зонт. Он бы мог поменять тут все, но не хотел, «зонт» служил отлично, медные краны были надежными, хоть им было близко к ста. А ванная сама была размерами в нынешний небольшой бассейн.
Он встал под душ, содрав прилипшую, пропотевшую одежду. Хрустнули, напомнили о себе четвертные. Куда-нибудь бы деть их поскорее. Купить какую-нибудь ненужную вещь, притащить в дом. Пусть сверкает среди старья. А зачем? Да и тетка вышвырнет, укорив: «Твой дядя ни одного рубля не заработал бесчестно».
Он встал под душ, пустив яростно горячую воду, хотя хотел пустить холодную, в спешке спутал краны. Но сперва даже не заметил, что шпарит на него кипяток. Заметив же, зло сам себя этим кипятком высек. Задохнувшись, терпел и терпел. А когда понял, что сейчас сварится, рванул тело в сторону. Кровь гудела, звенела в нем, он сильно обжегся. Так в парилке случается, если неразумно шагнешь через две-три ступени, сразу ступив под потолок. Но зато обида унялась, забылась, он ее выгнал кипятком.
Мокрый, в одних трусах, Геннадий ворвался в комнату — он забыл взять полотенце, — красный, ошпаренный, готовый к бою, ожидая, что сейчас-то уж тетушка заговорит.
Но Вера Андреевна, пойми ее, вдруг встретила его самой приветливой улыбкой. Даже не заметила, не указала, а должна бы была, что в одних трусах по дому не бегают, не мальчик ведь уже, не ребенок. Нет, обрадовалась ему, заулыбалась, выставляя из буфета чашку для него и банку с вареньем — этот наивысший признак расположения.
— А после душа — чаек. Что может быть лучше, полезней?
Маленькая, усохшая, сгорбленная от своей нелегкой работы — день за днем, год за годом, десятилетие за десятилетием. Он обнял ее за плечи, прижал к себе — мокрый, несчастный, растроганный.
— Ну, ну, ну, ну, ну, ну, — сказала она строго, лишь на миг какой-то прижав седенькую, с поределым пучком головку к его выкрасневшейся, мокрой груди. — Ну, ну, ну, ну, ну… — И пошла от него, видимо считая, что сказала все, что надобно было сказать, — предостерегла, ободрила, напомнила, что она — с ним, и что она вдова капитана первого ранга, и что у них трудовая семья, честная, что и его отец, Сторожев Николай, был честен, добр, благороден, что они из дворян, если копнуть, из обедневших дворянских московских родов, из тех самых, что слали своих сыновей на трудное, на высокое, на бой с врагом — и от века, от века. И нам не пристало…
— Я пошла, Вера Андреевна, — прощебетала старушка-гостья. — Пьер, мы уходим. Спасибо душевное за кофеек. Мон Дье, я никогда не сую нос в чужие дела. У нас, в нашем тут переулке, чего только не случалось. Но все же мальчик еще молод, а Кочергин этот в матерой поре. Я знаю им цену — этим в седину, когда бес в ребро. Я считала, Вера Андреевна, своим долгом…
— Спасибо вам, Клавушка, что навестили. Заходите. Будь благополучен, Пьер!
Древняя старушка с покачивающимся на ее плече древним попугаем важно засеменила к двери, гордая своей миссией и что вот кофейком угостили, что все чин по чину, как и должно в кругу порядочных людей, среди соседей.
— Фотографии прихватите, — сказал Геннадий и понес за ней картон.
— Ну что ж, я, пожалуй, приму твой подарок, они милы, эти нынешние баловни удачи. Но только, Геннадий, ведь ты пожалеешь потом, тут такие есть милашки.
— Не пожалею.
— Тогда прошу тебя, занеси этот свой дар как-нибудь ко мне домой. Мне тащить-то трудно, с Пьером-то на плече.
— Хорошо, я занесу.
— Как-нибудь… — И она удалилась, гордая собой, довольная задавшимся для нее днем.
А тетка снова уже сидела за машинкой, закладывая в каретку новые страницы. Вот-вот затрещит машинка.
— Я, пожалуй, пойду погуляю, — сказал Геннадий, не веря, что легко сумеет вырваться из дома.
— Конечно, конечно. А обед?
— Я сыт.
— Да, да, ну, конечно. А теперь к своей даме?
— Пожалуй.
— Что ж, ну что ж, не маленький. — Смирение свое Вера Андреевна простучала по клавишам. Медленно начала страницу, она как бы спрашивала машинку, как ей быть. Машинка рассудительно ответила ей: тук-тук — не маленький, тук-тук — пусть уж идет к этой женщине, которая его любит, привязана к нему, иногда такие союзы бывают благотворны.