— Это чтобы я оставил тебя наедине с Аней? — Рем Степанович снова стал веселым-развеселым. — Я не безумец! Я отчаянный, но не настолько! Аня, бери корзину, хватай Геннадия (Гена, ты не возражаешь, надеюсь, сопроводить даму?) и бегом на Центральный рынок. Платон, приказывай, что купить?
— Сколько человек ты усаживаешь за стол? — мигом озаботившись, спросил Платон Платонович.
— Вместе с нами человек семь будет. Позвонил кое-кому, сейчас начнут подкатывать.
— Народ грубый или с пониманием?
— Теперь все с пониманием.
— Верно, жрать все научились. Но — жрать. Можно сделать почки-соте, а можно отколотить кусок свинины. Можно из баклажан сотворить чудо, объединив их с белыми грибами, с мелко порубленной баранинкой, а можно просто нажарить сковороду грибов с луком. Можно… Жаль, поздновато идете на рынок за мясом. Но, полагаю, если там хоть что-то осталось, вам, чаровница, продавцы вынесут это что-то с низким поклоном. Там есть один маленький чернявенький мясник. Вот к нему подойдите, шепните ему, что вы от Платона Платоновича. Главное сейчас мясо. Затем синеньких, затем грибов, если захватите (поздно, поздно кидаемся на рынок!), затем зеленюшки всяческой, фруктов, затем… Перечисляя, Платон Платонович прикрыл глаза, он как бы принюхивался ко всему тому, что следует купить, завораживаясь и завораживая. — Да что я толкую?! Все лучшее и без того понесут к вашим ногам, великолепная Анна. Вы только кивайте и платите и, избави бог, не торгуйтесь. Вам — нельзя. Вы — богиня. Они сами станут сбавлять цену. Такова несправедливость жизни: перед богатыми и красивыми тушуются даже торгаши. Отправляйтесь, дети мои! Бегом, бегом, у нас не осталось времени!
17
Геннадий повел Аню к рынку через тот же Малый Сухаревский, в котором сегодня дважды побывал. И оба раза с Ремом Степановичем. Но, идя на рынок, этого переулка не обойти, он прямехонько стекал к бульвару, к круглому зданию панорамного кинотеатра, к куполу цирка и к громадному павильону крытого рынка.
Мы живем, часто не замечая, что живем по древним законам, строим наши дома, как встарь, из былого, из древнего беря опыт. «Хлеба и зрелищ!» вопили римляне. И вот они — и зрелища и хлеб, сойти только из Последнего переулка по Малому Сухаревскому к Центральному рынку, где рядом цирк и здание кинотеатра. А позади, за спиной, остались кривенькие эти переулочки, которые еще недавно — что такое полсотни лет?! — служили страстям, темным влечениям, вожделению. Все не то, не так, по-другому? Оно, конечно, все не так. Мы новые, разумеется, но со старым, с древним наши нити не прерваны. Все лучшее в нас — оттуда, как и все худшее, если проследить, продумать нить, оттуда же. Мы братья и сестры былого, мы из прошлого. Мы поумнели, мы отвергли темное, мы несем светлое. Во многом мы преуспели. А вот Рем Степанович — все тот же, все такой же, от века. Как и этот цирк, как и этот рынок.
Геннадий шел, на шаг поотстав от Ани, — ах, как она шла, как ступала, как подхватывал пытливо ветер ее светлую тунику! — и тягостно раздумывал, любуясь ею, как начать с ней разговор, в котором бы он мог предупредить ее, остеречь. Он понимал, что она слушать его не станет, если он впрямую заведет разговор, если даже рискнет все рассказать про те речи смутные, которые подслушал в тупике среди сосен, про Белкина, про все, о чем узнал за эти сколько же? — еще даже неполные сутки. Он понимал, что если уж он оказался в плену у Рема Степановича, чуть ли не с радостью давая ему себя опутывать, запутывать, то она-то совсем была опутана и запутана, потому что она любила его. Он понимал — он многое и стремительно обучивался понимать, — что женщина эта сейчас не захочет ему поверить.
Они проходили как раз мимо его и Кочергина школы, и Геннадий, нагнав Аню, поведал ей:
— В этой школе я учился. Все десять классов.
— Да? — Ей было безразлично, далеки были ее мысли. Она даже и глазами не повела на их школу.
— Между прочим, здесь учился и Рем Степанович.
Она встрепенулась, остановилась.
— Что же ты молчишь?!
Она быстро подошла к дверям школы, к пыльным стеклам, врезанным в старые, исхлопанные двери. Она попыталась заглянуть внутрь через пыльные стекла.
— А вон раздевалка, — сказала она. — На эти крючки он вешал свое пальтецо. Потом взбегал вон по той лестнице. Войдем? Поглядим?
— Нам надо спешить.
Теперь она и вокруг поглядела, чтобы понять, угадать, как тут было, когда он был маленьким, мальчишкой был.
— Тут все у вас сносят, — сказала. — Скоро вы и не узнаете свои бедовые места. Смотри, этот дом напротив разрезали пополам. Смотри, вон на стене квадрат обоев, вон синяя полоса лестничного марша, а ступеней уже нет, их срубили. А завтра и дома не будет. Что за дом? Что за люди? Может быть, тут жила девчушка, которую он любил.
— Тут у меня друг жил, — сказал Геннадий. — Сейчас он в «Спартаке», в команде мастеров играет. Вы любите… ты любишь хоккей?
— Верно, говори мне — ты. Ну люблю, ну не люблю. Когда как. Я не знаю, что это такое — любить хоккей или там футбол. Гладиаторы, современные гладиаторы. Зрелище. И часто жестокое. Ты занимаешься этим?
— Занимался.
— А боксом? Самбо?
— Когда служил, стал разрядником по самбо.
— Это хорошо, это просто здорово. Если на Рема вдруг кто-нибудь нападет, а ты будешь рядом, то защитишь его. Скажи, ты ведь согласился быть его защитником?
— Я в телохранители к твоему Кочергину не нанимался.
— Обиделся! Быть защитником возле какой-то резиновой кругляшки — это для тебя почетно, а заступиться за замечательного человека, если вдруг на него нападут хулиганы, — это тебе кажется стыдным.
— Он и сам еще может за себя постоять.
— Еще как! Был один случай. — Она просто вспыхнула от удовольствия, вспоминая: — Мы вышли раз из ресторана, ну и ко мне пристал очередной пошляк. Если б ты видел, как он его кинул в сугроб.
— Значит, вы с зимы знакомы?
— Хочешь сказать, что я давно его знаю и могла бы уже понять, что не все у него, как у священника? Говори, говори, я же вижу, что ты истомился, желая предостеречь меня. Ты совсем такой же, как моя мама. Вам бы только предостерегать! — Она усмехнулась, глянула как-то странно на него. — Ну, мотивы все-таки у вас разные, как я чувствую. Гена, милый, та девочка маленькая, которая стояла с тобой, а потом побежала, — она очень славная, поверь. И не отвергай ее любви. Советую. Ну, а мой Рем — он не святой, я знаю. Он — деловой человек, я это давно поняла. Теперь они так сами себя называют, те, кто умеет жить. Да, что-то он там творит со своими партнерами. Я — тебе, ты — мне. Известно. Учти, это всеобщий теперь закон. И даже самые-самые, поверь, из тех, что денно и нощно, на всех собраниях и со всех трибун толкуют нам о нравственности, им это по долгу службы полагается делать, так вон они тоже… Да что толковать?! Не наивный же ты мальчик. Не слепой же.
— Что — тоже?
— А вот… А вот мой директор театра, глазки с поволокой, вальяжный, торжественный, а он, говорят, живет все-таки не на свои… ну пятьсот, ну шестьсот рублей в месяц, — куда как пошире живет. Откуда деньги берутся? Говорят, он что-то там комбинирует с театральными билетами, вошел в долю с распространителями билетов. Фу! Не грязь ли? Ведь он проповедник у нас, он пьесы обсуждает, ему положительного героя подавай. Раз зазвал меня в свой кабинет, выставил какого-то пойла, стал подходить, изгибая стан. Я повернулась — и в дверь. Или вот на вечеринке одной я собственными ушами слышала, как знаменитый писатель кричал на знаменитого режиссера, что тот его обобрал. Не читай мне мораль, Геннадий. Ты — честен? Ты — трешки не берешь?
— Не беру.
— И глупо! А вообще-то ты славный парень. — Она остановилась, поманила его к себе пальчиком, а когда он подошел, прижалась губами к его щеке, помедлила, будто раздумывая, и соскользнула губами к его губам, к уголку его онемевшего рта. Шепнула, губами у губ: — Не люби меня, Гена, я плохая, плохая… — Оттолкнула его, пошла, снова став величавой, отдавая ветру свою тунику. Сыграла сценку. А парень онемел и онемело побрел за ней, таща громадную, нарядную, из цветных прутьев корзину. Раб шел за своей хозяйкой, сопровождая ее на рынок — в мясные, в овощные ряды.