А про что фильм? Про счастье? Про радость? А может быть, про взрослых этих детей, про наших взрослых детей, которые вот так ходят-бродят где-то по городу, с цветами и плодами, а куда забредут — нам, отцам и матерям, неведомо. Позвонит такая, совсем взрослая, а для матери своей совсем маленькая, скажет беспечным голоском: «Мама, да ты не волнуйся! Мама, я сегодня домой не приду!» — и все. И вешай трубку, мама, и скрывай глаза от мужа, который уже все понял, наклонил голову, смолчал, готовясь к бессонной ночи, еще одной, ибо такова уж их участь — матерей и отцов взрослых детей. Так про что фильм?
Они снова миновали школу номер сто тридцать семь, возле которой не стали задерживаться, только поглядели на нее, поглядели и на дом напротив, как бы данный в разрезе, да он и был в разрезе, был уже погибшим домом, покинутым людьми, когда-то жившими и в этой комнате с желтыми обоями, ходившими по этой лестнице, от которой остались лишь срубы ступеней и синяя полоса вверх вдоль лестничного марша.
Вышли на Трубную улицу, куда стекали и Последний переулок, и Большой Головин, и Пушкарев переулок, недавно ставший улицей Хмелева.
— Пойдем по улице Хмелева, — сказала Аня. — Там ведь филиал театра Маяковского. Пойдем, глянем на афиши, что они там ставят у вас.
Свернули на улицу Хмелева.
— Платон этот будет ругаться, что так долго, — сказал Геннадий.
— Пускай. Соскучился? А я вот нет. Может, отменить всю эту затею и укатить мне домой?
— И правильно! — обрадовался Геннадий.
— А вот и неправильно! Будем веселиться! И надо ведь проверить, как это П, П, П — надо же, три П! — умеет готовить! Тебе есть не хочется?
— Хочется.
— Съешь яблоко. И я съем. — Она взяла из корзины яблоко, белозубо улыбнулась этому яблоку, надкусывая, одаривая его прикосновением своих губ. Геннадий про свой голод забыл, загляделся на нее.
Вот и театр этот. Он был в первом этаже большого, неряшливой постройки дома, с повисшими по фасаду недавними лифтами. Театр разместился тут в подвале, в обширном, глубоком. Какие-то там раньше склады были, товары копились. Геннадий несколько раз был в этом театре, когда в школе учился. Ему нравилось, что надо спускаться в подвал, сразу в тайну будто входишь. Пьесы, которые он там смотрел, сдвинулись одна с другой, эти воспоминания сейчас было не расцепить.
На одной из створок входа небрежно была прилеплена бумажка, сообщающая, что театр закрыт, отбыл на гастроли до сентября. Но дверь была не заперта, и Аня вошла, вступила на крошечную площадку перед кассой и лестницей, мраморные ступени которой круто вели вниз.
Перед кассой, за столиком администратора сидела увядшая женщина, караулившая вход. Она сердито вскинулась на пришельцев, готовая обругать их, но вздрогнули ее губы, сминая готовое слово, нарождая иное. Она узнала Анну Лунину.
— Господи, Лунина!
Хотела выкрикнуть: «Куда вас черти несут?!» А сказалось: «Господи!»
— Мы только на минуточку, — сказала Аня. — Я только вздохну театром. А где ваши гастролируют?
— В Свердловске были. Теперь все поразъехались в отпуск. А я ведь ваша поклонница, Аня. Знаете, мы все, театральные, на вас большие надежды возлагаем. — Оживало, окрашивалось увядшее лицо. Наверное, эта старая и усыхающая женщина когда-то мечтала, а может быть, даже и была актрисой. Из тех, совсем крошечных (не случился талант), но беззаветно преданных театру.
— Спасибо, милая, спасибо.
— Не к нам ли вздумали в труппу вступить? Вот бы была радость!
— Я верна своему театру. Это в хоккее, вот у них, — Аня кивнула на стоявшего за спиной Геннадия, — принято перебегать из команды в команду. Впрочем, я бы, пожалуй, не отказалась сыграть тут у вас в какой-нибудь драме, даже трагедии. Вот для них, — она снова кивнула на Геннадия, — для здешних жителей, из этих тут ваших переулков. У меня здесь друзья живут.
— Думаю, не проблема, — сказала вахтерша. — Только намекните, и вас тут же пригласят. Хоть в «Родственников», хоть в «Ящерицу». Ни Козлитина, ни Якунина против вас ни в коем случае не станут возражать. Вы у нас душка, мы вас все любим. Вся театральная Москва. Верите?
— Спасибо, родная. А что, и сыграю. Даже не в драме, а в трагедии. Мечтаю сыграть в трагедии. Выкричать себя! А то все в пьесах-пряниках играю. И сама там — пряник.
— Вы сможете, вы всё сможете. Лунина! Анна Лунина! О, о вас уже говорят! Серьезные ценители! Свои приняли. А это не просто, не легко.
— Спасибо, родная, за добрые слова. Вы наша, вы в театр еще девчонкой пришли, угадала?
— Конечно. И уж до последнего вздоха. Как вам хороши эти розы. Цветов должно быть либо один-два, либо целое море. Так же и со слезами нашими, бабьими. Либо две слезинки, либо уж потоки слез. Вы что загрустили? Вам ли грустить?
— Замерзла вдруг.
— Это из нашего подвала повеяло холодком. В жару даже хорошо. Хотите в зал заглянуть, прикинуть, что да как? У нас зал располагающий. И акустика чудо. Ведь тут сам Плятт начинал, Ростислав Янович. Местечко не без традиций. Подвал? А что — подвал? Самое лучшее на театре начиналось в подвалах, в сараях даже. Станиславский-то, в миру Алексеев, где он начинал? Именно что в сарае. Я верю, я еще буду здесь продавать афишки, в которых птичкой будет обозначено, что сегодня играет Анна Лунина. Сбудется? Обещаете? Заглавная роль в великой трагедии! Даете слово?!
— Даю! — Актриса клялась актрисе, удачливая, взысканная — совсем почти никакой. Но в главном, в любви своей, в преданности своей, они были ровней. И сейчас не шутили. Серьезный случился разговор.
Снова вышли на зной улицы, поднялись быстро к Сретенке, а там мимо аптеки — за угол, мимо затем столь необходимых порой букв «Ж» и «М» на утлых дверях, мимо входа в восемнадцатое отделение милиции, на пороге которого скучал все тот же улыбчивый старший лейтенант — нет ему роздыха, решил, видно, за всех коллег передежурить! — и вот и тополь этот вековой, вот и домик заветный. Прошли весь этот короткий путь без единого слова, в свои уйдя заботы, тревоги. Только со старшим лейтенантом, поравнявшись, перемолвился Геннадий.
— Вот, — сказал, — такие дела.
— Понял, ну, ну, — отозвался старший лейтенант, благожелательно улыбнувшись.
20
В две пары зорчайших глаз встретили Аню и Геннадия Рем Степанович и Платон Платонович. Все углядели, все поняли.
— Цветы от молодого человека? — спросил Рем Степанович. — Ты отчего скисла? С мамой по телефону разговаривала?
А Платон Платонович уже рылся в корзине, прежде всего добираясь до мяса. Впрочем, по пути, выхватив крупную грушу, вскрикнул от радости:
— Бера! Как по заказу! Праздник души! Лучше груши есть только груши! Геннадий, ты купил? Сослепу? Такие удачи, такие экземпляры великолепные обязательно достаются лишь профанам. Но, голубчик, спасибо все равно, уважил.
— Представляешь, Рем, он выложил за эти розы целую сотню, — говорила Аня, расхаживая по кухне, входя в гостиную, всюду расставляя по вазам свои розы. Геннадий молча помогал ей, наливал в вазы и вазочки воду, подносил их к ней, идя следом.
— Шальные деньги, а как же, — усмешливо косился, будто бы посмеиваясь, на Геннадия Кочергин. — Трудовые, это когда розетку поставил на стенку, а шальные, это когда у меня поработал.