— Я это понял, — сказал Геннадий, слизывая с пальцев, кровь, разбил руку, рад был этому. Зине показал, гордясь, свои ссадины.
— Не все ты понял. Выйди, пройдись по переулку. Допоймешь…
25
Убийц в наручниках и мешок этот серый по имени Белкин вывели на Сретенку и сразу за угол с ними свернули, в Последний переулок, в восемнадцатое отделение милиции повели. Миг всего и пробыли эти люди на людной Сретенке, промельк странный, даже дикий какой-то, зверей вели, убийц, но их заметили, уже стал сбегаться народ. Потому и заметили, что странным и невероятным даже было это шествие людей в наручниках в окружении милиционеров, строголиких, напрягшихся. А эти, «трио» это, в шоке они находились, в нокдауне тяжелейшем. Им еще досчитывал рефери, выкидывая пальцы, свой счет до десяти. И они замерли, загипнотизированные этим счетом. Не очухаются, будет нокаут. Похоже было, что им не очухаться, что — всё с ними, хотя и передвигают ноги, идут куда-то, куда их ведут, потом поедут, куда повезут. Но — всё с ними. И с Белкиным — всё. Этот тихонько поскуливал, не плакал, не произносил слова, а скулил, ужимаясь в самого себя.
Геннадий вышел из кафе, хотел было нагнать «трио», чтобы поглядеть, какой след остался на лице того мордатого, в которого угодил его кулак. Пальцы у Геннадия стали быстро распухать. Ну а у того как с личиком?
Зина нагнала Геннадия, взяла за локоть.
— Больно тебе? — Она поморщилась, переживая. — Пойдем в аптеку, тебе там забинтуют руку.
— Ничего, ему больнее.
Не нагнать было этих гадов, толпа набежала, отгородила их от Геннадия.
— Что ж, Зинок, пошли в аптеку, — сказал Геннадий. — А вдруг у него слюна ядовитая. — В нем еще не улеглась ярость, он еще в драке был, тело его, жаль, не додралось, сам он, жаль, не додрался. — Ребята! — крикнул он своим друзьям, Диме, Славику, Колюне (они шли в толпе, впереди). — Спасибо вам! Я сейчас, только руку забинтую! Спасибо вам! — Ему радостно было громко выкрикивать эти слова, радостно, что на его голос оглядывались, радостно, что рядом шла Зина, осторожно поддерживая его под руку. Возбуждение не унималось в нем. Он еще чего-то ждал. А чего? Сворачивая к аптеке, он глянул поверх голов — туда, в глубь своего переулка, туда, где наискосок от его дома укрылся за тополем дом Кочергина. Там никого не было, все, кто был в переулке, сейчас сбегались, сходились к милиции. Там ни души не было, но там стоял напротив дома Кочергина небольшой серого цвета фургончик, такой совсем, в каком развозят мелкие партии товара, ящички всякие с дефицитом, с икрой там, с осетриной в томате. Такой совсем фургончик, но только с одной странностью: зарешечено у него было оконце над задней дверью. Тот самый, в котором увезли Колобка?! Геннадий рванулся, побежал.
26
Дверь на лестницу в доме Кочергина была распахнута, кто-то даже камень подложил, чтобы она не затворилась.
Дверь с лестницы в сени квартиры Кочергина тоже была распахнута и тоже подперта камнем.
Распахнута была и дверь со множеством замков, впускавшая в кухню.
Геннадий переступил порог, вошел в кухню, где вся мебель, вся утварь эта поблескивающая были озарены пронзительным дневным солнцем, ворвавшимся в кухню через окно, — экран, загораживавший окно, был сдвинут в сторону.
В кухне никого не было, но дверь в гостиную была раздвинута — обе створки до упора.
Там, в гостиной, Геннадий сперва увидел двух спортивного вида мужчин в строгих, темных костюмах, тех самых, что повели тогда через магазин в наручниках Митрича.
Потом Геннадий увидел Рема Степановича. Сперва не понял ничего. Почему он на полу лежит? Почему не двигается? Почему эти двое склонились над ним? У одного из них повисли в руке наручники.
Ничего еще и не поняв, Геннадий шагнул в гостиную. Тут тоже пронзительно светило солнце, были отодвинуты от окон экраны.
В углу, в самом дальнем углу, словно спасаясь там от пронзительных лучей, спиной прижавшись к стене, стояла Анна Лунина. Замершее лицо, замершие глаза. Она смотрела на лежавшего на полу Рема Степановича, ужасом были поширены ее глаза. Ужасом!
Кочергин лежал на боку, подтянув ноги. Был он в своей римской тунике, с багровой по подбою полосой, в праздничной одежде патриция. А лежал, жалко подтянув к животу ноги, недвижно лежал. Рядом с ним, на озаренном солнцем паркете, валялся крошечный, выточенный из дерева футлярчик, флакончик этот с нарисованной на нем розой, в котором помещается крошечная же ампула со знаменитым болгарским розовым маслом. Такой флакончик стоял у его тетки на туалетном столике — сколько себя Геннадий помнит, столько он там и стоял. Крышечка с флакончика была сдернута, откатилась к дивану.
Что же, что же случилось? И зачем тут эта деревяшка на полу, этот жалкий сувенирчик?
Ужас застыл в глазах Анны Луниной. Двое в штатском распрямились, отошли от Кочергина. Хоть и строгими, замкнутыми у них были лица, жила в них сейчас растерянность. Они показались Геннадию врачами из «скорой», не поспевшими к больному. Приехали, а он уже умер.
Умер! Дошло до сознания! Рем Степанович Кочергин был мертв.
За спиной появился знакомый старший лейтенант, разучившийся улыбаться.
— Что тут у вас?
— Отравился, — сказал тот, у кого в руке повисли наручники. — Попросил время, чтобы переодеться, и… Нет у нас такого опыта… Кто мог подумать… Циан, наверное… — Он поглядел на Анну Лунину, виновато развел руки, тихонько звякнули наручники.
— Нет… Нет… — шевельнулись у нее губы. — Нет… Нет… Я не верю… Нет…
Старший лейтенант вошел в комнату, глянул на Лунину, глянул на Геннадия, сказал ему:
— Уведи ее.
Геннадий подошел к ней, взял за повисшую руку. Она пошла за ним. Она его не узнала, не впустила в застывшие глаза. Кто-то взял ее за руку, кто-то повел, она — пошла. Пересекли комнату, прошли через кухню. Пока можно было, видно было, она не выпускала из глаз человека, лежащего на полу, в нелепой этой тунике, с ногами, подтянутыми к животу.
Вышли из дома, вступили в переулок.
Теперь и здесь, вокруг этого фургончика, начал собираться народ. У милиции была толпа, а здесь сошлись немногие, но это всё были здешние жители. Вон Клавдия Дмитриевна со своим Пьером, вон и морячок подбегает, с прыгающей следом на цепочке зеленой обезьяной. Зверинец какой-то! Но это были тоже здешние обитатели.
Была здесь и Зина, стояли рядом с ней и его три друга.
Геннадия и Анну Лунину пропустили, расступились перед ними.
Он вел ее, держа за руку, не зная, куда ее вести, знал лишь, что надо как можно дальше отойти с ней от этого дома, от этого ужаса.
Вдруг она остановилась, начала рыться в своей сумочке, судорожным движением выхватила из нее желтенький футлярчик из дерева с нарисованной на нем большой болгарской розой. Такой же футлярчик, что и там — на полу. Она сдернула крышку. Губы у нее тряслись, побелели.
— Не смей! — крикнул Геннадий. — Аня, не смей! — Он схватил ее за руку, он упал перед ней на колени. Он молил ее, молил: — Не смей! Не смей! Не смей! Кочергин виноват! Из-за него человека убили!
Он был сильнее, он вырвал у нее из руки эту проклятую штуковину. Он вскочил, швырнул футлярчик на мостовую, каблуком раздавил его, растер. Она покорилась, заплакала, очнулась.
К ним подбежали Зина, друзья, обступил народ здешний. Все молчали. Смотрели. Изумленные у всех были глаза. Не привыкли мы к трагедиям в наших переулочках. В кино их смотрим, в театрах. А так, чтобы у себя, возле дома, — не привыкли. Да и не нужно привыкать, зачем же. Но вот случилось нечто страшное — и люди изумились, притихли. И потому еще изумились и притихли, что этот паренек простой, что их Гена Сторожев был участником этой трагедии, что он был велик сейчас, когда стоял на коленях, что он спас сейчас у всех на глазах женщину. Не для себя, это было ясно. Кстати, о Кочергине. О нем что же сказать? Жизнь за жизнь…
Зной стоял в тихом московском переулке. Июль шел. Случилось это все в воскресенье.
Москва, 1983 год.