Выбрать главу

А теперь взял и поднялся, поклонился, обулся и вышел из их дома. Ничего особенного… Обыкновенное чудо. Обыкновенная радость.

Знаменский вышел в темноту и в яркое свечение непривычно больших, близких звезд. Новые звуки пришли в ночной город. В близких горах пробудилась жизнь. Там подвывали шакалы, не смея еще спуститься в город, выжидая, когда он окончательно уснет. Это был такой город, где у канав можно было встретить не собак, а шакалов, где над крышами, закрывая небо крыльями, мог пролететь, косо садясь, орел, где в шорохе листвы могла поднять точеную головку гюрза, молниеносная эта смерть, где, неслышно ступая, двигались патрули пограничников, где, особенно ночью, слышны были звуки жизни «с той стороны», а там, хоть всего лишь обмелевшая речка делила стороны, там по-иному звучала жизнь, вскрикивала, плакала и даже радовалась по-иному, хотя там и там жили туркмены.

Окно в комнате Самохина светилось. Не спал старик. Знаменский решил не заходить к нему. Он к самому себе сейчас зашел, в недавнее свое. В темноте ночи ярко светился в его глазах экран телевизора, вспышками шла в этом экране его былая жизнь. Былая жизнь…

Наутро рванули на вездеходе в Кизыл-Арват. Мчались по пыльной, тряской дороге, как участники какого-нибудь ралли. Но вездеход тряски не страшился, а Самохин, схваченный вдруг нетерпением, с готовностью страдал, лишь бы скорей, скорей. Поспели. За три минуты до отправления примчались к отходящему на Ашхабад поезду. Быстро попрощались, крепко обнявшись, но не целуясь, к счастью, этот целовальный обычай в Средней Азии не прижился. Обнялся Знаменский с усатым летчиком, который зачем-то погрозил ему строго пальцем.

— Вы о чем? — спросил Знаменский.

— Вообще! Будем друзьями, надеюсь? Ждем вас в Кара-Кале. Такой это у нас городок, кто раз побывал, еще побывает.

Обнялся Знаменский и с Мередом. И когда обнимался, почувствовал, как тот сует ему в задний карман брюк какой-то пакет, туда же сует, где уже лежали конверт летчика и пакет старого туркмена, продавца фисташек. Меред совал свой конверт, таясь ото всех, таясь и от летчика. Вон оно что, они работали на Ашира поврозь!

— Не потеряй! — шепнул Меред. — Буду в Ашхабаде, найду. Эх, вырваться бы! — эти слова он сказал громко и для всех.

— Скорей, скорей! — торопил Самохин. Он уже простился, уже поднялся на ступени вагона.

И вот они в пути. Странно тоненьким голоском покрикивал приземистый, промасленный тепловозик, похожий на большого жука. За окнами вагона пустыня, верблюжья колючка, ветер крутил барханы. Вагон был старый, еще с довоенной, наверное, поры бегал, он скрипел и постанывал. В вагоне было тесно, он был забит мешками с дынями, ящиками с виноградом. Владельцы этого товара, который скоро очутится на ашхабадских базарах, охотнее сидели на полу, чем на лавках. Поджали ноги и сидели молчаливые, важные, очень картинные в своих халатах, тельпеках, с лицами вовсе не торговцев, а суровых воинов. Это мужчины. А у женщин лица все же были сокрыты, хоть и не укрыты. Конечно, ни у кого паранджи не было и в помине, но так они как-то спустили платки, так как-то держали, согнув в локте руки, что лиц их было не видно. Только глаза громадные посверкивали, рассматривая украдкой.

— Заехали мы с вами, Ростислав Юрьевич!‥ — Самохин близко придвинулся к Знаменскому. — Воистину на край света… А зачем? Или был все же смысл?‥ — Самохин всмотрелся в Знаменского, допытывался взглядом, умно и зорко глядел.

Знаменский ничего не ответил, только улыбнулся.

— Ну-ну, — покивал старик. — Ну-ну… — Он устало закрыл глаза, застыл болезненно-оливковым лицом.

Жук-тепловозик отозвался вместо Знаменского, что-то загадочное прокричав тоненьким, пронзительным голоском. Жара в песках разгоралась, разжигало там солнце свой костер-пекло.

25

Он — дома. Эта комнатенка, вросшая в землю, его дом. Он еще не привык здесь ни к чему, а уже поверил, что это его дом, и сейчас был рад ему, всему здесь, особенно этим крошечным окошкам, за которыми близко стояли горы. Он теперь их и поближе узнал. Все тот же Копетдаг, но с противоположной стороны. Слетал, сбе́гал, чтобы поглядеть поближе, а теперь вернулся, отдалился, но все равно они перед глазами — эти горы, и с ними каждое утро можно будет глазами перемолвливаться, а то и помолиться на них, на извечные их лики.