XVI
2015 год, Бретиньи-Сюр-Орж
Мари не помнила, как они оказались в ее машине. Помнила только напряжение и взволнованность, охватившие ее, когда она повернулась к Мишелю, чтобы… чтобы что? Наткнулась взглядом на его губы. И все вылетело из головы, кроме его голоса там, в кинотеатре: «Можно я снова тебя поцелую?» Никто никогда не просил об этом. Кто вообще о таком просит?
Мари судорожно вздохнула. И началось безумство — общее, на двоих. Будто бы он ждал этого вздоха как знака. Губы, глаза, шея. Его? Ее? На улице было холодно. В машине было тепло. Тепло от их дыхания. Тепло их пальцев. Тепло и нежность. Контраст с их собственным пожаром.
Сплестись бы этак в веках, замереть в безвременье. Губы. Глаза. Шея. Руки. Вот же руки.
Она забиралась пальцами к нему под куртку. Царапала ткань рубашки. Мишель гладил ее лицо, шею, пропуская локоны ее волос сквозь пальцы, сталкивал ткань пальто с плеч. Она прекрасно понимала, чем это все имеет шансы окончиться. Но ей стало все равно. И вместе с тем она отдавала себе отчет, что ничего на свете не имеет более никакого значения, кроме единственного — она хочет остаться с ним. Разве так бывает? Разве бывает до исступления? Если бы Мари спросила об этом вслух, то услышала несомненное «Да» в ответ. Только так и бывает, когда хочешь остаться с ней!
Нос. Шея. Грудь. Плечи. Какое немыслимое чудо — эти плечи. Его? Ее?
Звук. Движение. Вдох. Выдох. Волосы, которые он откидывал с ее лица всякий раз, когда они мешали им. Его упавшая на лицо челка. Глаза. Глаза. Губы, подобно молитве, исступленно шептавшие то ли признание, то ли клятву. Ей хотелось смеяться.
Позднее она слушала то, что шептали ей его сердце и его дыхание. И знала, что он слушает, что шепчут ему ее сердце и ее дыхание. Впереди было время. Вечер. Ночь. Много часов до рассвета.
Они так и сидели в машине под зданием кинотеатра. Только теперь она перегнулась через сиденье, чтобы оказаться в его объятиях. Чтобы чувствовать тепло его рук и его дыхания. Чтобы понимать, что нашла, наконец-то нашла то, что искала всю жизнь. Стоило лишь отпустить себя и поверить.
— Как тихо, — бормотала Мари. — Как хорошо, когда тихо… Правда же хорошо?
— Хорошо, — соглашался Мишель. Рядом с ней было хорошо. Хотелось большего, и в то же время нравилось, что большего не будет. Жар обладания становился теплом нежности. Сидеть обнявшись, касаться губами ее волос, чувствовать ее запах, ее руки, ее тепло — об этом он мечтал, глядя на витраж в восточной башне своего замка.
И чувствуя, как кровь все сильнее пульсирует в венах, Мишель тяжело выдохнул и сказал слишком громко в тишине машины:
— Очень хорошо!
За окном снова шел снег, заметный в свете фонаря во дворе кинотеатра. Мари долго смотрела на кружащиеся снежинки и тихо говорила:
— Я придумала, что теперь буду делать. Попробую заняться реставрациями… Мне еще только двадцать, могу научиться, время есть… Это… как если бы я расписала стены в твоем замке точно так, как они были расписаны когда-то задолго до тебя…
— Некоторые стены в моем замке уже расписаны, — Мишель улыбнулся. — Но, если бы ты захотела, могла бы расписать заново.
Он наблюдал за Мари в отражении стекла. Она была печальна, глядела куда-то, куда ему не хотелось бы, чтобы она глядела. На снег. Зима. Зимой не может быть плохо. Не должно.
— А еще у меня есть множество шпалер, — продолжил он весело. — Некоторые отец привез из походов. Некоторые… не имею ни малейшего понятия, откуда они взялись. Было бы чудесно, если бы ты нашла им применение. Мари, — позвал он тихонько, — не грусти.
— Что на этих шпалерах? — спросила она, повернув голову к нему и попытавшись улыбнуться. — Сюжеты о рыцарях и прекрасных дамах?
— Рыцари, прекрасные дамы, турниры. Отцу всегда нравилось что-нибудь героическое или религиозное. Он построил часовню, пригласил монаха, но почти никогда там не бывал, — Мишель задумался, отчетливо понимая, что принадлежит другому миру. Миру, где находится его дом, где у него есть обязанности.
Безошибочно чувствуя настроение и мысли короля, Мари коснулась его волос. И ему стало бесконечно тепло от ее руки. И по-домашнему уютно. А она снова спрашивала себя, почему так чувствует его. Проще было принять как данность. Как и то, что он явился к ней из двенадцатого века.
— А тебе? Тебе понравилось что-нибудь в моей жизни? Должно быть, мы разучились воспринимать красоту за эти восемь веков.
— В твоей жизни мне понравилась ты, — он улыбнулся. — Мари…
Он был влюблен. Он терял голову. Он желал только одного: быть вместе с ней всегда. Именно это он попросил бы у ожерелья.
Ожерелье! Быть может, сказать ей правду? Просить отправиться с ним? В чужой мир, который совсем не похож на тот, в котором она живет. Даже если она согласится, не станет ли это жертвой с ее стороны. Решением, принятым в спешке.
— Кажется, я проголодался, — медленно произнес он, взял ее руку в свою и прикоснулся к ее ладони губами.
— Мужчины в веках не меняются! — хмыкнула Мари. — Как ты относишься к итальянской кухне?
Мишель громко рассмеялся.
— Наша кухарка, старая Барбара, не позволила бы ни одному итальянцу приблизиться к кухне и нашему столу.
— Я так и думала, — закусив губу, ответила она, — но пицца тебе, вроде, понравилась. Это внушает надежду.
XVII
1185 год, Фенелла
Брат Паулюс в приподнятом настроении возвращался от Скриба обратно к себе, напевая веселую песенку, которую недавно слышал в харчевне, когда ходил в город. Вдруг он резко остановился и хлопнул себя по лбу:
— Праздничная сутана!
Лиз необходимо во что-то переодеть. Опять. Паулюс, недолго думая, развернулся на сто восемьдесят градусов и отправился на женскую половину. Старая Барбара в этот час должна быть на кухне. Он незамеченным пробрался в комнату кухарки и плотно прикрыл за собой дверь. Открыв сундук, начал перебирать одежду. Выбрав ярко-синий котт, который никогда до этого не видел у старухи, и бледно-голубое покрывало, схватил первый попавшийся обруч, завязал все добытые пожитки в платок и выглянул в коридор. Ему снова повезло, он никого не встретил и благополучно добрался до своих покоев.
Решительным шагом Паулюс зашел в комнату и с порога заявил:
— Раздевайся, сестра моя!
Лиз, завершившая, в конце концов, без приключений свою трапезу, уставилась на монаха и подумала, что все же приключения, похоже, снова нашли ее задницу.
— Ты что, сдурел? — спросила она. — Я тебя второй день знаю!
— А сколько ты должна меня знать, чтобы переодеться? — спросил Паулюс и бросил к ногам Лиз сверток с одеждой. — Мне нужна моя праздничная сутана, чтобы совершить обряд венчания.
Лиз покраснела до самых корней светлых волос. И знала, что выглядит примерно, как вареный рак с пергидрольной шевелюрой. О том, есть ли шевелюра у рака, задумываться не стала.
— Ок, — буркнула она, потянувшись к узлу на поясе, — но, во-первых, отвернись, а во-вторых, прекрати называть меня сестрой. Бесит.
— Бесов изгоним! — уверенно проговорил брат Паулюс, сел к столу, доел хлеб, налил себе кружку молока и, задумчиво почесывая затылок, забормотал: — Наших двух… полудурков я, конечно, обвенчаю. Но это может не понравиться королю Мишелю. А если он объявит войну, а сестр… Лиз? — поднял он глаза на девушку.
Лиз безуспешно боролась с узлом на поясе. Какого черта она так туго его завязала? Но при последних словах монаха была вынуждена отвлечься и посмотреть на него.
— Я полагаю, что при всей сложившейся на данный момент ситуации, твой долг обвенчать их, а остальное — не нашего ума дело. И потом… я не помню из истории ничего о войне Трезмона и… чего там еще?
О том, что про Трезмон она впервые услышала только накануне, Лиз упоминать не стала.
— И Конфьяна, — Паулюс подошел к Лиз, дернул узел на поясе. Тот совсем не поддавался. Тогда он наклонился и вцепился в него зубами.