Тихо застонала девушка, лежащая на дне телеги и до подбородка укрытая колючим темным одеялом. Змеелов неохотно приоткрыл глаза, мутные, усталые, потер лоб ладонью, смахивая с лица влагу, и поправил навес над ее головой, на миг открыв лицо девушки полностью. Я вздрогнула, мир перед глазами сразу перестал выглядеть плоским зеркалом, сменившись объемной картиной, наполненной разноцветной сутью каждого живого существа и предмета.
Я узнала человечку, что играла на металлической дудочке мелодию, бирюзовыми побегами оплетавшую моих сородичей, узнала лицо, которое исказило болью в момент, когда ее хрупкие, тонкие пальцы хрустнули под ударом моего хвоста. Ее призрачное сияние стало ярче, переполнилось чернотой глухой боли там, где были руки, и заалело по контуру: ненависть, зреющая в глубине ее сердца, как уродливый плод, уже укоренилась и сейчас медленно, неторопливо остывала, подобно лаве, выплеснувшейся из жерла вулкана во время извержения. Заледенеет ее ненависть, черным тяжелым камнем покроет сердце, и тогда не жди от такого существа ничего хорошего, доброго или искреннего. Впрочем, ее-то мне как раз не было жаль ни капельки. Сама изберет для себя участь похуже смерти, сама придет на край пропасти, куда ее и сталкивать-то не придется, — рухнет бледная как смерть человечка с льняными волосами в эту бездну, сгинет, не оставив после себя ни потомства, ни доброй памяти, ни права на новую, лучшую жизнь.
Иногда боги Тхалисса даруют своим детям-шассам возможность увидеть будущее, увидеть, какой тропой будет двигаться живое существо и куда заведет его эта тропа, а самым сильным, опытным и умелым — право что-то изменить, заставить жизненный путь чуть-чуть отклониться в сторону. Мелочь, казалось бы, — минутное опоздание, равно как и излишняя торопливость, — может спасти жизнь или помочь избежать того, что предопределено великими богами при рождении.
Я смотрела, как осторожно, бережно отводит сверкающая синевой спокойствия и невозмутимости рука змеелова тонкую прядку волос от лица девушки, едва ощутимо касается кончиками изящных, сильных пальцев ее щеки… и совершенно ясно видела один-единственный шанс для находящейся в забытьи человечки избежать бездны, которая уже ждала ее в конце пути, нетерпеливо распахнув голодную пасть. Спокойствие змеелова может погасить ее ненависть, исцелить черноту отчаяния, пятном тьмы расползшуюся над сердцем, только если этот человек с разными глазами будет всегда с ней рядом. А ведь он будет… он сам стоит на перепутье — идти ли за своей непонятной мечтой, странной одержимостью, что красно-золотым лепестком пламени угнездилась у него под сердцем, или окончательно отказаться от нее ради укрытой одеялом человечки с переломанными пальцами. Говорят, ради мечты люди способны на невозможное. Что ж, раз это настолько важно, нельзя позволить змеелову от нее отказаться…
Тихо заскулил проснувшийся щенок, завозился, не то пытаясь слезть с моих рук, не то пробуя прижаться еще теснее, влезть под слишком большую для худенького девчачьего тела одежду, подобранную в фургоне после смены облика. Я торопливо опустила глаза, крепко зажмурилась, стараясь вернуть им прежний человечий вид, пока дудочник не понял, кто наблюдает за ним из-под намокшей под дождем лошадиной попоны.
Скрип досок, удивительно теплая рука касается моего лица, сильные пальцы сдавливают кажущуюся хрупкой кость подбородка.
— Посмотри на меня.
Приказ, который не обсуждается, голос низкий, чуть хрипловатый, будто бы горловые связки когда-то давно были надорваны или чересчур перетружены. Слова раздаются со странным присвистом-шипением — на удивление приятно слышать, ощущение, будто бы шасса пытается разговаривать на человечьем языке…
— Посмотри.
Я раскрыла глаза, с облегчением осознав, что вместо яркого объемного сияния вокруг каждого предмета вижу унылую и тусклую картинку, присущую обычному человечьему зрению, и подняла взгляд на змеелова, пристально всматривающегося в мое лицо. С трудом удержалась, чтобы не улыбнуться в ответ на эту сосредоточенную серьезность. Так и подмывало показать язык и звонко, задорно расхохотаться, но нельзя. Я должна быть испуганной и подавленной, а еще лучше — слегка сумасшедшей, чтобы не пытались вести расспросы.
Лицо змеелова с разными глазами приблизилось к моему. Радужка левого глаза светло-зеленая, почти прозрачная, как берилл в холодной пещере у истока подземной реки, тогда как правая темно-каряя, почти черная, цвета плодородной земли на полях. Взгляд, который мог бы быть теплым, ласковым, но казался ледяным и безразличным, как полированный агат.
Странно, но мстить ему мне не хотелось. В мой дом он пришел как наблюдатель, как бездушное, безразличное оружие, так и не пущенное в ход, щит для людей с острыми железными болтами, хорошо заточенный клинок, обращенный против каждого, кто не может называться человеком. Оружию бесполезно мстить, оружие можно только использовать. А мстить нужно владельцу или тому, кто держался за рукоять и направлял смертоносный клинок.
— Что ты видела?
Он выговаривал каждое слово медленно, словно думал, будто бы я не понимаю или не воспринимаю человеческую речь. Интересно, какого ответа может ждать змеелов, равнодушно наблюдавший за тем, как шасс целого гнездовища вырезают одну за другой, пока его человечка плетет бирюзовую удавку-песнь, а затем ушедший в одиночку в мертвый каменный сад?
— Змею…
Первое слово в человеческом облике дается очень трудно. Губы кажутся онемевшими, нечувствительными, язык неповоротливым, а гортань не подчиняется, издает не привычно-мягкие, свистящие звуки, а нечто хриплое, грубое, отрывистое. Голос дрожит как осиновый лист на ветру, но глаза змеелова разом вспыхивают, зажигаются потаенным огнем, а меж тонких пшенично-золотых бровей залегает глубокая складка.
— Опиши! — Он подается мне навстречу, словно подземный хищник, почуявший близкую добычу. Я невольно отшатываюсь назад, вжимаюсь в жесткую деревянную обрешетку, хлопая мокрыми ресницами и глядя на мужчину как на матерого волка, загнавшего меня в угол.
И тогда выражение его лица меняется. Разглаживается суровая складка на лбу, лицо из пугающего, напряженного становится вначале каменно-спокойным, а потом преображается, словно озаряясь изнутри мягким светом. Теплая улыбка трогает его губы, но так и не отражается в глазах, по-прежнему нетерпеливо-сосредоточенных: как будто змеелов надел прекрасную маску, способную успокоить и заставить говорить даже перепуганного вусмерть ребенка.
— Расскажи, пожалуйста. — И даже голос его звучит иначе. Он создает неуместное, непонятное ощущение защищенности. — Я не позволю никому тебя обидеть, только расскажи.
— Она… — Ох, трудно как говорить, неудобно, слова чужого языка перенапрягают не привыкшее к такой речи горло. — Узор… как солнце… Желтый… Золотой.
Пауза. Словно дудочник пытался понять, вру я или все-таки говорю правду.
— Хорошая девочка. — Змеелов потрепал меня по щеке тем же снисходительным жестом, каким я совсем недавно оглаживала большеголового щенка, пробравшегося в мое убежище под днищем брошенного фургона. — Умница.
Он отвернулся, разом утратив всякий интерес к побродяжке, прячущейся от холодного дождя под лошадиной попоной. Откуда-то издалека донеслась музыка, веселая, лихая, сопровождаемая мелодичным металлическим звоном. В сыром воздухе мне почудился запах дыма, сладковатый, душистый. Не пожарище, расцветающее на крыше чьего-то дома, не погребальный костер, уносящий ввысь, к небу, нечто странное и невидимое, что люди называли душой, — обычное пламя очага, усмиренное и покоренное, обогревающее протянутые к нему руки и готовящее пищу.
— Ромалийское племя, — усмехнулся старик с острым, внимательным взглядом, беззастенчиво и совершенно равнодушно осматривавший меня всюду перед тем, как посадить в телегу. — Им что дождь, что снег, что солнце — все едино. Их скрипки даже в январскую метель играют. И как только не портятся? Непонятно. Колдовства на их инструментах нет и не было никогда, а ведь поди ж ты… Играют. А сами пляшут и на снегу, и на раскаленных угольях, и на каменных мостовых… и ведь не калечатся.