– Искандер? – это похоже на имя лошади.
– На имя лошади больше похоже Буцефал.
– Какая разница? – снова не поняла Марина.
Марина – двадцативосьмилетняя женщина, полнеющая, но все еще красивая и уверенная в своей красоте, – твердо знала, что на сей раз она все же выйдет замуж. Она видела явную любовь к себе и к дочери в каждом нежном и сильном движении Александра. Она была влюблена в него уже два месяца, была влюблена очень, но это не мешало ей рассуждать трезво и смотреть на вещи с жестокой точностью филина, заметившего полевку.
Марина снова вспомнила о дочери:
– Знаешь, я боюсь. Теперь она одна и одна. И у нее так часто болит голова, и она может расплакаться по любому пустяку. Но они там говорят, что все пройдет.
И еще, знаешь, такая застенчивая стала, а иногда – вчера вазу разбила от злости.
– Это еще не страшно. Я и сам умею злиться.
– Неправда, ну разозлись, ну, хочешь, я тебя разозлю, ну, вот так, ага!
…Пушистик спрыгнул с дивана и, скучая, пробовал ловить что-то на клетчатом ковре. Вот он встал, поднял сразу же хвост трубой, сделал несколько шагов, снова сел, плавно обернул лапки хвостом – будто шарфом. Катюша следила за ним спокойными пустыми глазами, втягиваясь в привычно нарастающую волну боли в висках. Она могла просидеть так очень долго – одна, в абсолюной, всезначащей, осмысленной пустоте, в приятной пустоте, без мыслей, воли и желаний. Когда находило ЭТО, она не хотела есть, не хотела пить, не хотела спать, не хотела никого видеть, и не видеть тоже не хотела. Ей было настолько все равно, что в прошлый приступ она чуть было не проглотила лезвие от бритвы, а не проглотила его потому, что было совершенно все равно – глотать или не глотать.
В соседней комнате прощались.
Катюша вскочила, босиком пробежала маленький темный коридорчик. Заходящее солнце, разбрызганное граненым дверным стеклом, заставило закрыть глаза. Не открывая глаз, она схватилась за мягкий шершавый рукав и побольнее прижалась к нему лицом; побольнее, чтобы стало не все равно. Но рука не ответила ей. Катюша вздрогнула, покраснела и быстро взглянула на маму; мама, к счастью, ничего не заметила.
Дверь открылась и закрылась.
Пушистик, привставая на задние лапки, играл свисающим с вешалки поясом платья.
…Вечер всегда приходит вдруг. Облака ушли, обнажив бездну; сгрудились неровной фиолетовой полосой далеко на востоке. Солнце уже давно утонуло за домами; их исполинские кубы казались черными на фоне неподвижно летящего пожара всех умерших дней. Александр шел и стоял, он был здесь и везде, тепло и холод, счастье и отчаяние, все мыслимые и невыдуманные пока противоречия раздваивали его, разрывали на две непримиримые части. В свете невероятного заката это чувство раздвоенности казалось столь естественным, что ему захотелось запомнить этот вечер навсегда.
Да, – попытался он объяснить сам себя, – я просто не знаю, что мне делать.
Я совсем не люблю ее, но люблю так, что не смогу без нее жить, и с нею я тоже не смогу. Неужели так бывает? За что мне эта мука? Зачем мне так плохо и так хорошо?
Он шел, аккуратно наступая на каждый третий квадратик сиреневой остывающей мостовой. Многие камни были с выемками, наверное, после дождя в них собирается вода. Наверное эти камни старше. Тысячелетий на сто, примерно. Даже камень может одряхлеть. Два широких клена вместо зеленых, выбрасывали в мутнеющий воздух коричневые листья. Александр замечал все, волнующее ощущение безвыходности стократно обострило чувства и остановило бестолку шевелившуюся мысль. Я знаю, что уже выпью этот яд – он слишком сладок. Я знаю, что чувствует человек, решившийся выпить яд. Четкий ритм его шагов выкоко взлетал в черном ущелье между домами – вверх, к звездам, ожидающим чуда, к зеленоватому свету приблизившейся ночи. И вдруг он вспомнил утро, вспомнил два красных автомобиля, вспомнил зрачки зверя, светившиеся в темноте; вспомнил женщину с окаменевшим лицом. Женщину, ужаленную змеей.
Прошло две недели.
Он шел по тихой и безлюдной улице; солнце светило вниз ярко, как прожектор.
Казалось, что это падающее сияние просто придавливает к земле. День начинался неудачно. Ерунда, но все же. Минуту назад истеричная маленькая псинка облаяла его из подворотни, трусливо втягиваясь в зеленую щель при каждом его шаге.
Александр почувствовал злобу. Мимо проехал толстомясый мальчик на синем велосипеде и, проезжая, гикнул что-то бессмысленное, ни к кому не обращаясь.
Александр снова почувствовал злобу, но теперь злоба была обращена на невинного мальчика. Что-то вскипало внутри. Александр попробовал вчувствоваться в себя и вдруг отчетливо, как в кошмарном сне, увидел множественные шевеления растущих и плодящихся змеек – змеек ненависти; только злоба и чернота в душе, только злоба и чернота. Откуда это во мне? Я ведь хороший?
Он попробовал оправдаться: да, это виновато время, которое отбирает у тебя все – свободу, мечты, устои, покой, уверенность хотя бы в чем-нибудь, отбирает любые возможности (от этого всегда хочется кричать), превращая тебя в механизм, в никому не нужное колесико на ржавом подшипнике, крутящееся только потому, что привыкло крутиться, плачущее от ржавой боли и бесполезности своего вращения. Не у одного тебя – у многих. И значит, что такая же муть поднимается в чужих душах.
И что же тогда? На мгновение стало страшно.
Он прошел сквозь рану, пробитую в заборе, и двинулся по дорожке, протоптанной многими ногами, сокращавшими путь. Дорожка вихляла у внутренней стороны забора; справа возвышалась скелетистая громада неоконченной стройки. Ему показалось, что декорации расставлены. Кем? Для чего? За что? Почему именно я?
Чтобы унять еще неосевшую злобу, он стал вспоминать о Марине. Его мысли становились все теплее и теплее, и он уже совсем погрузился в них, когда один из парней, идущих навтречу (Александр заметил их только что), протянул руку и шлепнул его по лбу, сбросив в пыль его спортивную шапочку от солнца. Оба парня были дебелыми и могли не бояться случайного одинокого человека. Собственная шутка так развеселила их, что они приостановились, чтобы высмеять из себя лишнее веселье, присели, выставив зады; успокоились; пошли дальше.
Его взгляд упал на толстый отрезок арматурной проволоки, удобно валяющийся под ногами, а потом на две жирные спины, содрогающиеся от радости. Кто и зачем подложил сюда этот прут? Почему в такие минуты рука всегда находит сталь или камень?
– Стоять! А ну сюда! – он не знал, что будет делать в следующую секунду, но рука уже поняла, что нужно делать, потянувшись к железному пруту.
Парни повернули спины, весело ухмыляясь. Александр поднял прут. Пальцы сразу оценили удобную форму ребристой ручки. Металл был теплым. Металл не скользил в ладони. Рука начала свободный замах. У руки была собственная воля, собственное предствавление о жизни, собственная генетическая память о том как обращаться с прутами. Парни, пожалуй, испугались, но улыбки еще не сползли с их лиц. Один из них, более осторожный, стоял чуть сзади.
– Ну ты же не будешь, – начал второй.
Александр размахнулся; металл прошуршал сквозь воздух; звук напоминал короткий выдох сквозь стиснутые зубы. В последний момент включилось сознание, выворачивая кисть кверху; прут прошел чуть выше цели и прогрыз пунктирную рваную полосу на досках забора. Один из парней уже бежал, оглядываясь, другой упал на камни и шарил рукой в широком кармане.
– На, бери.
– Что это? – Александр удивился.
– Как что? Деньги.
Второй вскочил и побежал вслед за первым, нырнул в дыру.
Алексанр уверенным движением швырнул прут через забор. Он вел себя так, будто всю жизнь только и делал, что проламывал головы прохожим. Всех убью, всех!
Как права была та женщина! Он стоял один, посреди пустой дорожки, смяв в кулаке ненужные бумажки. Сознание, которое выключилось на несколько секунд, сейчас было на высоте. Солнце светило так ярко, что все вокруг казалось седым.